Слышал я в краю своем суровом
Словом создан мир для грешных нас
Как оно звучало, это слово?
Как молитва? Клятва? Как приказ?
Мы встаем за этот мир на битву,
Мир изранен, мир истерзан зло,
Дайте слово: клятву, иль молитву,
Иль проклятье. Лишь бы мир спасло!
Один мой приятель говорил: я хозяин своего слова, хочу - его сдержу, хочу - нарушу. Возможно, для приятеля это годится, но писатель должен быть настоящим хозяином своих слов, своих клятв или проклятий. По одному и тому же поводу он не может поклясться дважды. И вообще, кто часто клянется, тот, по-моему, просто лжец.
Если эта книга похожа на ковер, то я тку ее из разноцветных ниток аварского языка; если она похожа на овчинную шубу, то овчину я сшиваю крепкими нитками аварского языка.
Говорят, раньше, давным-давно, в аварском языке было совсем мало слов. Понятия 'свобода', 'жизнь', 'мужество', 'дружба', 'добро' обозначались одним и тем же словом либо словами, очень похожими по звучанию и смыслу. Но пусть другие говорят, что беден язык у нашего маленького народа. Я на своем языке могу сказать все, что захочу, и для выражения своих чувств и мыслей мне не надо другого языка.
В Дагестане есть небольшая народность - лакцы. На лакском языке говорят около пятидесяти тысяч человек. Трудно подсчитать точнее, ибо есть дети, которые еще не научились говорить, а есть такие, которые уже забыли язык отцов.
Малочисленны лакцы, но тем не менее их можно встретить во многих уголках земного шара. Бедное существование на каменистой земле заставляло их бродить по белому свету. Все они прекрасные ремесленники, мастера-сапожники, златокузнецы, лудильщики, а некоторые ходили по земле и пели песни. В Дагестане говорят: 'Осторожней разрезай арбуз, как бы оттуда не выскочил лакец'.
Провожая сына в чужие края, мать-лачка наказывала: 'Когда будешь есть кашу из городской тарелки, смотри, нет ли под кашей нашего человека'.
И вот рассказывают. По большому городу, то ли по Москве, то ли по Ленинграду, бродил по улицам лакец. Вдруг он увидел человека в дагестанской одежде. Повеяло родным, захотелось поговорить. Тотчас подскочил он к земляку и заговорил по-лакски. Земляк не понял своего земляка и покачал головой. Лакец попробовал заговорить по-кумыкски, потом по- татски, потом по-лезгински… На каком бы языке ни пытался заговорить лакец, его земляк в дагестанской одежде не мог поддержать разговора. Пришлось перейти на русский язык. Тогда выяснилось, что лакец напал на аварца. Аварец принялся ругать и стыдить своего неожиданного собеседника:
- Какой же ты дагестанец, какой же ты мне земляк, если не знаешь аварского языка! Ты не дагестанец, а невежественный верблюд.
В этом споре я не на стороне своего соплеменника. Не за что ему было нападать на бедного лакца. Аварский язык можно, конечно, знать, но можно и не знать. Важно, что он знал свой родной, лакский язык. Он ведь знал и еще несколько языков, в то время как аварец не знал их.
Абуталиб однажды гостил в Москве. На улице ему понадобилось за чем-то обратиться к прохожему. Скорее всего - спросить, где тут базар. Случилось так, что Абуталиб попал на англичанина. Что ж, это неудивительно - на московских улицах немало иностранцев.
Англичанин не понял Абуталиба и стал переспрашивать его сначала на английском языке, потом на французском, потом на испанском и, может быть, даже на других языках.
Абуталиб же пытался объясниться с англичанином сначала по-русски, потом по-даргински, потом по-кумыкски.
Собеседники разошлись, не поняв друг друга. Один слишком культурный дагестанец, знающий два с половиной английских слова, впоследствии внушал Абуталибу:
- Вот видишь, что значит культура. Если бы ты был покультурнее, то мог бы поговорить с англичанином, понимаешь?
- Понимаю, - отвечал Абуталиб. - Только почему англичанин должен считаться культурнее меня, ведь он тоже не знал ни одного языка, на котором пробовал говорить с ним я?
Для меня языки народов - как звезды на небе. Я не хотел бы, чтобы все звезды слились в одну огромную, занимающую полнеба звезду. На то есть солнце. Но пусть сияют и звезды. Пусть у каждого человека будет своя звезда.
Я люблю свою звезду - мой родной аварский язык. Я верю тем геологам, которые говорят, что и в маленькой горе может оказаться много золота.
- Да отнимет аллах у твоих детей язык, на котором говорит их мать, посылала женщина проклятье другой женщине.
О проклятиях. Когда я писал поэму 'Горянка', мне понадобилось проклятие, которое нужно было вложить в уста злой женщины из поэмы. Мне сказали, что в одном далеком ауле живет пожилая горянка, которую никто из соседок не может переругать. Я тотчас отправился к удивительной женщине.
Добрым весенним утром, когда не хочется ругаться и проклинать, а хочется радоваться и петь, я переступил порог нужной мне сакли. Простодушно рассказал я старой горянке, зачем пришел. Так, мол, и так, хочу услышать от вас проклятие покрепче, я его запишу и вставлю в поэму.
- Чтобы отсох твой язык, чтобы забыл ты имя своей любимой, чтобы твои слова не так понял человек, к которому тебя послали по делу, чтобы забыл ты сказать слова привета родному аулу, когда будешь возвращаться из далекого странствия, чтобы ветер свистел в твоем рту, когда он останется без зубов… Сын шакала, могу ли я смеяться (да лишит тебя аллах этой радости!), если мне невесело? Дорого ли стоит плач в доме, в котором никто не умер? Могу ли я сочинить тебе проклятие, если меня никто не обидел и не оскорбил? Ступай, не приходи ко мне больше с такими глупыми просьбами.
- Спасибо, добрая женщина, - сказал я и ушел от порога ее сакли.
По дороге я думал: 'Если она без всякой злобы, так сказать, с ходу выпалила на мою голову такое виртуозное проклятие, что же она швырнет в лицо тому, кто ее по-настоящему разозлит?'
Я думаю, что со временем кто-нибудь из дагестанских фольклористов составит книгу из горских проклятий, и тогда люди узнают меру изобретательности, меру изощренности, меру фантазии горцев, а также и меру выразительности нашего языка.
В каждом ауле свои проклятия. Берегитесь палящего гнева проклятий! В одном из них вы уже связаны по рукам и ногам незримыми путами, в другом вы уже в гробу, в третьем - ваши глаза вывалились в тарелку, из которой вы едите, в четвертом - ваши глаза катятся по острым камням и пропадают в ущелье. Проклятие насчет глаз считается одним из самых страшных. Это проклятие из проклятий. Но все же есть и страшнее его. В одном ауле я слышал, как ругались две женщины:
- Да лишит аллах твоих детей того, кто мог бы их научить языку.
- Нет, пусть аллах лишит твоих детей того, кого они могли бы научить языку!
Вот какие страшные бывают проклятия. Но и без всяких проклятий в горах лишается уважения тот человек, который не уважает родной язык. Мать-горянка не будет читать стихи сына, если они написаны на испорченном языке.
Из записной книжки. Однажды в Париже я встретил художника-дагестанца. Вскоре после революции он уехал в Италию учиться, женился на итальянке и не вернулся домой. Привыкший к законам гор, дагестанец трудно приживался на своей новой родине. Он колесил по земле, останавливался в блестящих столицах чужедальних стран, но, куда бы он ни поехал, везде с ним была его тоска. Мне захотелось посмотреть на эту тоску, воплощенную в краски, я попросил, чтобы художник показал мне свои картины.
Одна картина так и называется: 'Тоска по родине'. На картине изображена итальянка (та самая итальянка) в старинном аварском наряде. Она у горного родника, с серебряным кувшином чеканки прославленных гоцатлинских мастеров. Печально нахохлился на склоне горы каменный аварский аул, еще печальнее нахохлились над аулом горы. Вершины гор окутал туман.
- Туман - это слезы гор, - сказал художник. - Когда склоны окутывает туман, по морщинам скал начинают стекать светлые капли. Туман - это я.
На другой картине я увидел птицу, сидящую на кусте колючего терновника. А куст растет среди голых камней. Птица поет, а из окна сакли на нее глядит печальная горянка. Видя, что я заинтересовался картиной, художник пояснил:
- Это по мотивам древней аварской легенды.
- Какой легенды?
- Птицу поймали и посадили в клетку. Оказавшись в плену, птица день и ночь твердила: родина, родина, родина, родина, родина… Точь-в-точь, как все эти годы твержу я… Хозяин птицы подумал: 'Что же у нее за родина, где она? Наверное, это какая-нибудь прекрасная цветущая страна, где райские деревья и райские птицы. Дай-ка выпущу я птицу на волю и погляжу, куда она полетит. Она мне покажет дорогу в ту необыкновенную страну'. Он открыл клетку, и птица выпорхнула. Она отлетела на десять шагов и опустилась на куст терновника, растущий среди голых камней. В ветвях этого куста было ее гнездо… На свою родину я тоже смотрю из окна своей клетки, - закончил художник.
- Почему же вы не хотите возвратиться?
- Поздно. В свое время увез я с родной земли свое молодое жаркое сердце, могу ли я возвратить ей одни старые кости.
Приехав из Парижа домой, я разыскал родственников художника. К моему удивлению, оказалась еще жива его мать. С грустью слушали родные, собравшись в сакле, мой рассказ об их сыне, покинувшем родину, променявшем ее на чужие земли. Но как будто они прощали его. Они были рады, что он все-таки жив. Вдруг мать спросила:
- Вы разговаривали по-аварски?
- Нет. Мы говорили через переводчика. Я по-русски, а твой сын по-французски.
Мать закрыла лицо черной фатой, как закрывают, когда услышат, что сын умер. По крыше сакли стучал дождь. Мы сидели в Аварии. На другом конце земли, в Париже, тоже, может быть, слушал дождь блудный сын Дагестана. После долгого молчания мать сказала:
- Ты ошибся, Расул, мой сын давно умер. Это был не мой сын.
Мой сын не мог забыть языка, которому его научила я, аварская мать.
Воспоминание. Было время, когда я работал в аварском театре. Нагруженные декорациями, костюмами, бутафорией (весь наш театральный скарб возили ослы, но оставалось еще скарба и для самих артистов), мы кочевали из аула в аул, приобщая горцев к драматическому искусству. Часто я вспоминаю этот год, проведенный в театре.
В некоторых спектаклях мне доставались незначительные роли, но чаще всего я сидел в будке суфлера. Мне, молодому поэту, нравилась роль суфлера больше всех остальных ролей. Мне казалась второстепенной и необязательной игра артистов, их мимика, жесты, передвижение по сцене. Мне казались второстепенными костюмы, грим, декорации. Одно я считал важнее всего на свете - слово. Ревниво следил за тем, чтобы актеры не перевирали слова, чтобы они правильно их произносили. И если какой-нибудь актер пропускал слово или искажал его, я высовывался из своей будки и на весь зал произносил это слово правильно.
Да, текст и слово я считал важнее всего, потому что слово может жить и без костюма и без грима - его смысл будет понятен зрителям.
Вспоминаю один курьез. Мы показывали тогда спектакль 'Горцы' о далеком прошлом аварского народа. Я, как обычно, был суфлером. По ходу спектакля герой пьесы Айгази, скрывавшийся в горах от кровной мести, ночью пришел в аул, чтобы встретиться со своей возлюбленной. Подруга уговаривает его скорее уйти обратно в горы, а то убьют, но Айгази (играл эту роль актер Магаев), накрыв возлюбленную буркой от дождя, говорит ей всякие слова о своей любви, о своих страданиях.
Тут произошло неожиданное. На сцену вдруг выбежала жена Магаева. В гневе она набросилась на мужа за то, что он говорит о любви другой женщине. Магаев схватил жену за руки и утащил за кулисы, чтобы объяснить ей что к чему. Он надеялся тотчас же вернуться и продолжать спектакль, но жена вцепилась в мужа и на сцену его не пустила.
Возлюбленная осталась одна посреди сцены. Получилась заминка.
Я сидел в своей будке, конечно, не в костюме и без грима, а просто в брюках и в белой рубашке, с расстегнутым воротником. Кажется, даже в тапочках. В таком виде я заменить Магаева не мог, хоть и знал его роль наизусть. Но так как для меня важнее всего было слово, а не костюм, я выскочил из будки на сцену и сказал бедной возлюбленной все те слова, которые должен был говорить Айгази - Магаев.