балку, к водопою. Пела песню. И было какое-то особенное обаяние в этом одиноком молодом голосе, который так сладко тужил и грустил о смутном счастье, манящем сердце несбыточными грезами. И так хотелось слушать эти жалобы, откликнуться им. Хотелось крикнуть издали певице что-нибудь дружеское, ласковое, остроумно-веселое, как кричат вон те казаки, которые переезжают балку. Они смеются, шлют ей вслед свои крепкие шутки, а она едет, не оглядываясь, и, изредка обрывая песню, отвечает им с задорной, милой бойкостью, и долго мягкая, мечтательная улыбка не сходит с лица тех, кто слышит ее.
Образ женщины наполнил сердце Терпуга радостным волнением, сразу прогнал усталость и всецело овладел мечтами. Он выпрямился, подобрался, выпятил грудь, и все казалось ему, что она непременно должна видеть его и смотрит именно в его сторону.
Ночь надвинулась. Огоньки задрожали по степи. Умерли звуки. Черная, огромная, загадочно безмолвная лежала равнина. Развел и Терпуг огонек. Вбил колышки, повесил казан с пшеном, И сладко мечталось в этой черной, усталой тишине. Проходили вереницей всякие мысли: и о работе, и о тех людях, перед которыми преклонялся Егор Рябоконев, и о хорошем будущем, и больше всего о женщине. Сквозь ветви паклена, у которого варилась каша, Никифор поглядывал в ту сторону, где слышалась час тому назад песня, и ему все казалось, что вот-вот опять зазвенит и польется призывный голос певицы. Он хорошо знал ее: Ульяна Губанова. Муж ее ушел в полк вместе с Родионом, его братом.
Когда по ветвям пробегал ветерок, огонек у них на стану вытягивался в длинный язык, точно следил, не уйдет ли куда Терпуг. А то необычайно быстро прыгал к дороге и назад, перескакивал черные полосы, забегал сбоку, точно кто с фонарем в руках спешил на переем. Ложился ветерок — останавливался и он… дрожал, приятельски мигал и манил к себе…
II
В свежие апрельские сумерки закуталась станица. Слились в одну смутную, длинную полосу выбеленные стены хаток, а черные крыши четко рисовались на розовом стекле догорающей зари. В воздухе, влажном и звонком, в невидимой, холодной высоте, прозвенел тревожно-быстрый крик диких гусей, пролетевших над станицей туда, где мутными зеркалами застыли среди перелесков разлившиеся по лугу озера. Прозвучали на мгновение зыбким серебром недосягаемые голоса дикого простора, изумили насторожившийся слух и растаяли, как след скатившейся звезды.
Согретая за день земля дышала влажным теплом, запахом старого подсыхающего навозца и клейким ароматом первой молодой зелени. Под синей фатой надвигающейся ночи все знакомое, примелькавшееся взгляду, не нарядное, серенькое, даже убогое, вдруг спрятало привычные черты, стало новым, диковинным и странно-красивым. И кто-то беззвучный и легкий бродил в потемневших садиках, в голых, сквозистых ветвях, в вишневых кустах, чуть запушенных первым пухом, клейким весенним пухом. И загадочно-прекрасна была смутная водянистая синева вечернего неба с двумя ласково мигающими звездочками, и таинственно незнакомы стали люди, запрудившие шумными группами перекресток…
Так радостно-любопытно было в беспорядочном движении и тесноте толкаться, намеренно жать и цеплять друг друга. Присматриваться, заглядывать в лица. Так близко, удивительно, так странно и весело… Быстрый, задорным блеском блеснувший взгляд скользнет навстречу, скрестится, спросит… улыбнется дразнящим намеком, и уже нет его, исчез. Звонким серебром раскололся и прозвенел девичий смех. Вслед за мгновенным шелестом и запахом скользнувшего платья понеслось сладкое любопытство, но уже далеко она, проворная легкая фигура! И взволнованная память, все еще прислушиваясь к возбуждающему прикосновению молодой груди, силится удержать и угадать неуловимо мелькнувшие очертания молодого лица.
Дрожит и ждет сердце. Вот-вот кто-то подойдет, встретится. Будет так… Тепло и нежно коснутся руки. У старого прясла, среди беззаботно-шумной, погруженной в свое веселье толпы, можно шуткой сжать в объятиях слабо сопротивляющееся, гибкое тело, ощущать теплую упругость груди, смеяться и слушать быстрый, жаркий шепот неверных обещаний и колеблющегося отказа.
От сладких предчувствий дрожит сердце. Сердце поет разливистую, призывную песнь, ищет, ждет. Вот-вот кто-то должен подойти, ласково коснуться плеча, приветливым смешком-шепотом спросить:
— Никишка, ты?
Да, это он — Никишка Терпуг, песенник, удалой боец и забубенная голова. Улица и песни — его радость. Его стихия — кулачный бой. Тут он — артист, щеголь, герой, подкупающий даже противников смелостью мгновенного натиска, ловкостью удара, красотою и благородством приемов. Именно — благородством, доступным только истинной силе и отваге. Рядовые бойцы кидаются обыкновенно с расчетном, взвесивши силы своей и противной стороны, бьют с хитрецой, с коварством, с сердцем. Иной не побрезгует ударить «с крыла». Другие не стыдятся под шумок и лежачим попользоваться… как будто нечаянно.
Настоящий боец никогда до этого не унизится. Никогда не станет высматривать, заходить сбоку. Никогда не спросит, сколько пришло их и сколько наших? Нет. Грудью вперед — дай бойца!.. Держись!.. Весь на виду, гордый, смелый, не уклоняющийся от ударов…
О, красота и упоение боя, очарование риска, бешено-стремительного движения, восхитительный разгул силы и удали!.. Невинное тщеславие и радость бойца перед изумленными и венчающими молчаливой хвалой женскими взорами! Сколько синяков износил Терпуг ради вас!..
Вон стоят они, две темные, живые стены, — одна против другой. Выжидают. Высматривают друг друга, пробуют. По временам колыхнутся, сдвинутся. Шумно и гулко смешаются, рассыплются… Короткая, быстро обрывающаяся стычка одиночных бойцов, но не бой. Настоящий бой вспыхнет — зрители не затолпятся, как сейчас, не будут напирать и стеснять бойцов. Поспешно и опасливо отбегут в стороны и будут мчаться лишь на флангах боя с бестолковым, поощряющим криком.
Но это еще не бой. Это — так, щегольство зачинщиков, показные позы, хвастовство ловкостью и удалью. Выйдут с обеих сторон бойцы, по одному, по два, — молодежь, все подростки, женишки. Терпуг считает себя уже на много степеней выше этого мелкого ранга. Ставит себя на одну линию со старыми, серьезными бойцами, которые кидаются только в решительный момент. А тут — народ жидкий, вертлявый, несерьезный… Прицеливаются, подлавливают руками друг друга. Иной вдруг прыгнет вперед, легкий и эластичный, как молодой барс, размахнется внезапно и широко — от внезапности вздрогнет и отпрянет противник, уклоняясь от удара. Но сейчас же снова в своей вызывающей позе и зорко следит, высматривает момент ударить самому.
И долго молча, при безмолвном внимании зрителей, темным, подвижным кольцом оцепивших их, покачиваются и топчутся они на том небольшом, заколдованном пространстве, которое ни одна сторона не имеет еще смелости взять натиском. Изредка лишь, сбоку, спереди, сзади раздается побуждающий, подтравливающий голос, поощрение, понукание, но точно ничего не слышат насторожившиеся бойцы. И вдруг — один взмахнул… И вот он — быстрый, неожиданный, ловкий удар, и восторженный гул просыпался лавиной… Вздрогнули, зашумели обе стены, и вот-вот он вспыхнет, общий бой…
В этом бою, в одиночном, которым обыкновенно начинают общую схватку, много рисовки, форсу. Нужна выдержка, самообладание, увертливость. Под взглядами сотен глаз, при безмолвно пристальном внимании знатоков, когда стучит от волнения сердце, — не ошибись! Стыдно будет каждого промаха, каждого зевка, каждого неловкого движения…
И все-таки это — ненастоящее: успеть нанести удар и сейчас же отпрянуть назад, в своих… Сорвать гул одобрений — это заманчиво для мелкоты. Он, Никифор Терпуг, уже ушел от этой забавы, стал выше ее. Как серьезный боец, он ценит лишь бой общий, когда боец идет в стене, кидается прямо, без уверток, не уклоняясь от опасных противников, не помогая себе бестолковым криком, прямо бьет, по совести, правильно, не «с крыла». Сшибая, не злорадствует. Падая сам, не злобится. При отступлении не бежит, но подается медленно, с упорным боем.
Правильных бойцов он уважает и в противниках. Он влюбляется в них, невольно подражает им, перенимает их манеры. Одно время он стал ходить вперевалку, как тяжелый, похожий на медведя Фетис Рябинин. Потом увлекся Сергеем Балахоном, перенял его манеру играть песни и носить пиджак, не надевая в рукава. И все за то, что они дрались артистически, великолепно и вокруг их имен шумела завидная слава