Калицкая, бывшая жена писателя Грина, очень пополнела — но осталась по-прежнему впечатлительна, как девочка. Она не солидна — почти, как я. Сологуб, всегда во время заседаний истовый и официальный, начал докладывать о субботах в Союзе Писателей. «Субботы у нас предназначены...»

К а л и ц к а я. Нет, Ф. К., здесь не то...

С о л о г у б. Позвольте, я и говорю...

К а л и ц к а я. Я с вами вполне согласна...

С о л о г у б (тоном педагога, который сейчас поставит единицу). Я прошу вас дослушать меня до конца...

К а л и ц к а я. Я знаю, что...

С о л о г у б. Иначе выйдет у нас не разговор, а кагал...

К а л и ц к а я. Да, да. Ф. К., я только хотела сказать...

С о л о г у б (покраснев). Дайте же мне говорить. Замолчите!

Калицкая замолчала, как чугунная тумба. Мы потупили глаза. Вдруг Калицкая сорвалась и убежала в другую комнату. Сологуб остался на месте. Через неск. минут я потихоньку вышел ее утешить. Оказалось, что у нее из носа идет кровь! Сологуб смутился, пошел за ватой... Потом на улице я читал Маршаку свое «Федорино Горе». Он сделал целый ряд умных замечаний и посоветовал другое заглавие. Я сказал: не лучше «Самоварный бунт»? Он одобрил.

Сейфуллина приехала. Звонил мне ее муж, а я все не соберусь.

10 апреля. Пятница. Я забыл записать о Сологубе: он, к удивлению, очень одобрительно отзывался о пионерах и комсомольцах. «Все, что в них плохого, это исконное, русское, а все новое в них — хорошо. Я вижу их в Царском Селе — дисциплина, дружба, веселье, умеют работать...» В среду мы снимались в Союзе Писателей. До прихода фотографа ко мне подошел интервьюэр из «Правды» и спросил: «О чем вы пишете, о чем вы намерены писать, о чем надо писать?» Сологуб сказал: если бы мне задали эти вопросы, я ответил бы: о молодежи, о молодежи, о молодежи...

С «Кубучем» у меня разладилось. Три дня Сапир был неуловим. Но вчера вечером мы на балкончике на Невском договорились до какого-то modus'a vivendi[ 92 ].

Мне Сологуб неожиданно сделал такой комплимент: «Никто в России так не знает детей, как вы». Верно ли это? Не думаю. Я в такой же мере знаю женщин: то есть знаю инстинктивно, как держать себя с ними в данном конкретном случае — а словами о них сказать ничего не могу. С детьми я могу играть, баловаться, гулять, разговаривать, но пишу о них не без фальши и натужно. Кстати, я высчитал, что свое «Федорино Горе» я писал по три строки в день, причем иной рабочий день отнимал у меня не меньше 7 часов. В 7 часов — три строки. И за то спасибо. В сущности дело обстоит иначе. Вдруг раз в месяц выдается блаженный день, когда я легко и почти без помарки пишу пятьдесят строк — звонких, ловких, лаконичных стихов — вполне выражающих мое «жизнечувство», «жизнебиение» — и потом опять становлюсь бездарностью. Сижу, маракаю, пишу дребедень и снова жду «наития». Жду терпеливо день за днем, презирая себя и томясь, но не покидая пера. Исписываю чепухой страницу за страницей. И снова через недели две — вдруг на основе этой чепухи, из этой чепухи — легко и шутя «выкомариваю» всё.

Вчера сократил «Федорино Горе», почистил, и у Клячко виделся с Твардовским. Опять устанавливали макетки. Не хочется называть «Федориным Горем», но как?

13, понедельник. Фу, какой, должно быть, будет тяжелый день. В субботу вечером читал с Маршаком, при благосклонном участии Сологуба, в Союзе Писателей. Собрались инвалиды, темные старухи, девицы, я читал «Федорино горе» и «Тараканище». Сологуб с величайшим успехом (у меня) прочитал свои сказки, причем во время чтения все время дразнил меня, очень игриво: перед чтением я наметил ему, что читать, он и задевал меня: эту читаю по распоряжению К. И. Ч., вот Ч. смеется громче всех, это потому, что он наметил сам, и проч. В воскресение был у меня И. Бабель. Когда я виделся с ним в последний раз, это был краснощекий студент, удачно имитирующий восторженность и наивность. Теперь имитация удается хуже, но я и теперь, как прежде, верю ему и люблю его. Я спросил его:

— У вас имя-отчество осталось то же?

— Да, но я ими не пользуюсь.

Очень забавно рассказывал о своих приключениях в Кисловодске, где его поместили вместе с Рыковым, Каменевым, Зиновьевым и Троцким. Славу свою несет весело. «Вот какой анекдот со мною случился». Жалуется на цензуру: выбросила у него такую фразу: «Он смотрел на нее так, как смотрит на популярного профессора девушка, жаждущая неудобств зачатия». Рассказывает о Петре Сторицыне: Сторицын клевещет на Бабеля, рассказывает о нем ужасные сплетни. Бабель узнал, что Стор. нуждается, и решил дать ему червонец, но при этом сказать:

— Деньги даром не даются. Клевещите, пожалуйста, но до известного уровня. Давайте установим уровень.

Лиде Бабель не понравился: «Не люблю знаменитых писателей».

Потом я пошел в Европ. Гостин. в ресторан — сделал визит Сейфуллиной и Валер. Правдухину. Простодушные, провинциальные, отдыхаешь от остроумия Бабеля. Питер им очень понравился. Остановились в Доме Ученых. Ничего толком не видали. Хотят сюда переехать.

Вчера было заседание Всемирной Литературы. Гнусное. Решил больше не ходить.

18 апреля 1925. Канун Пасхи. Был у меня Замятин. Он только что получил новый паспорт, заявив, что свой предыдущий он потерял. Рассказывает о суде над Щеголевым. Говорит: впечатление гнусное. Судья придирался к адвокату и был груб с Щеголевым. Написал рассказ, который назвал «Икс». Получил от Бабетты Дейч рецензию на роман «We». Рецензия кисло-сладкая (в «New Statesman»). Увидев у меня в Чукоккале объявление «Приехал Жрец»11, Замятин тотчас же записал его в книжку — материал для рассказа.

19 aпр. Ночь трезвонили по случаю пасхи и не дали мне заснуть. Пасху провел за Некрасовым, был у Сапира по делу с портфелем. Много пьяных; женщины устали от предпасхальной уборки, зеленые лица, еле на ногах, волокут за собой детей, а мужчины пьяны, клюют носом, рыгают. Большое удовольствие — пасха. На Невском толпа, не пройти. Сыро, мокро, но тепло. Хотя и мокроты меньше, чем обычно на пасху. <...>

11 мая 1925, понедельник. Не писал по независящим обстоятельствам.— О Муре: мы с нею в одно из воскресений пошли гулять, и она сказала, что ей все кругом надоело и она хочет «в неизвестную страну». Я повел ее мимо Летнего сада к Троицкому мосту и объявил, что на той стороне «неизвестная страна». Она чуть не побежала туда — и все разглядывала с величайшим любопытством и чувствовала себя романтически. <...>

— Смотри, неизвестный человек купается в неизвестной реке!

Она же сказала матери: «Уж как ты себе хочешь, а я на Андрюше женюсь!» Он ей страшно нравится: мальчишеские хвастливые интонации. Когда она поиграет с ним, она усваивает его интонации на два дня — и его переоценку ценностей. <...>

13 мая. Вчера с Бобой впервые на лодке.— Передряги с моей тетрадью Примечаний к Некрасову.— Учу Муру азбуке. Входит утром торжественная. Знает уже у, а, о, ж, р.— Умер Н. А. Котляревский. Я вчера сказал об этом Саитову.

Он сказал:

— А Ольденбург жив!

— ?!

— Интриган.

Был вчера на панихиде — душно и странно. Прежде на панихидах интеллигенция не крестилась — из протеста. Теперь она крестится — тоже из протеста. Когда же вы жить-то будете для себя — а не для протестов? <...>

15/V Сейчас Дмитрий Ив., наш управдом, поймал двух жуликов, которые ломали крылья у изумительных орлов, украшающих пушки нашей церковной ограды (она составлена из турецких пушек). Утром в 5 часов утра. Прислонены крылья к стене переулка, собрался народ — пришли милиционеры, парни упираются, говорят: не мы.

— Берите крылья, идем!

— Пусть тот берет, кто ломал, мы не ломали.

Вы читаете Дневник (1901-1929)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату