стужу он по два часа подряд бегал взад и вперед по узкому деревянному мостку или забирался в будку, чтоб спастись от воющего ветра, — писал первый биограф Петефи, Золтан Ференци. — Какому-то бедному адвокату бросилась в глаза эта тощая фигура, он стал допытываться — кто да что, и пожалел его… Сочувствие адвоката особенно возросло, когда он увидел солдата погруженным в чтение Горация».
Какой-то шопронский студент так вспоминал впоследствии о Петефи:
«Войдя в комнату, я увидел совсем невзрачного солдата, скромно примостившегося на некрашеном студенческом сундучке. Лицо его было бледно, усы еще едва пробивались, весь он был тщедушный, щупленький. С плеча у него спускался белый ремень от винтовки… Зеленого цвета мундир с желтыми петличками, зеленые брюки и тяжелые солдатские башмаки, которые болтались у него на ногах так, будто были шиты не на него. Один только ворот мундира был ему не широк; казалось, он поддерживал голову, торчавшую на длинной шее. Волосы жесткие, коротко подстриженные, впалые щеки, лицо смуглое, живые черные глаза…»
Как раз в это время в городок прибыл Ференц Лист. Рядовой Петефи попросил у капитана увольнительную, чтобы попасть на концерт великого венгерского пианиста и композитора. Капитан отказал ему. Тогда вечером Петефи удрал из казармы. На другой день его заковали в кандалы. Вряд ли кто еще заплатил так дорого за посещение концерта Листа, как Петефи.
Да, видно, не зря пели венгерские солдаты, служившие австрийскому императору, печальную песню:
В марте 1840 года полк выступил из Шопрона.
Рядом с Шандором шагал молодой солдат. Он был молчалив, печален, глаза его то и дело заволакивались слезами. На привале солдат обратился к Петефи:
— Шандор! Подержи-ка мое ружье, я сейчас приду.
И он исчез в придорожном лесочке.
Привал подходил к концу, солдаты строились, а парня все не было. Отправились на поиски и нашли его: висит, бедняга, в петле на толстом суку дерева — покончил с собой!
В другой раз юный поэт сидел у окна и, тихо бормоча строчку нового стихотворения, смотрел во двор казармы. В тот же миг с верхнего этажа выбросился его товарищ по солдатчине и, упав посреди двора, разбился насмерть.
Это была уже совсем другая жизнь, чем в школе. Мрачная, жестокая, точь-в-точь как жизнь задавленного венгерского народа.
…Петефи заболел. Слабый, склонный к чахотке организм семнадцатилетнего юноши не вынес тяжелой, полной лишений солдатчины. У него началось кровохарканье, затем к туберкулезу прибавился и тиф.
По вечерам в палате, битком набитой измученными парнями, тихо, будто слезы, лились слова солдатской песни:
Три месяца Петефи лежал пластом. Наконец его выписали из больницы, а через некоторое время он снова попал туда, еще более измученный. Только спустя полгода один сострадательный врач направил поэта на комиссию.
— А вы не хотели бы уволиться из армии? — спросил его врач. — Ведь вам здесь не место.
— Мне все равно, — ответил Петефи. — Надеяться мне не на что, куда бы я ни пошел.
Друг по солдатчине, Вильмош Купит, уговаривал Петефи, который уже на все махнул рукой. и только ждал смерти, попросить отпускную. Этот солдат ухаживал за больным поэтом.
С замиранием сердца ждал Петефи решения своей участи: отпустят его или нет. Закрыв глаза, лежал он на больничной койке и вспоминал, как в зимнюю вьюгу сгребал он снег во дворе казармы, как, одетый в легкую шинель, стоял в карауле, как писал закоченелыми пальцами строки своих стихов на дощатой стене караульной будки, как вечерами, когда уже все товарищи спали, читал он в затихшей спальне Шекспира, Шелли, Горация при свече, наколотой на штык, как задувал его свечу вездесущий капрал.
Петефи уволили из армии. Он ожил. Попрощался с друзьями по солдатчине и зимой в одной рваной шинелишке пустился в дорогу с надеждой, что теперь, быть может, все переменится к лучшему.