Бережнов поднял кружку с пенной медовухой, сказал:
– Ладно дрались, полюбовно дрались. Кто получил синяки и шишки, пройдет, только в душе тех синяков не держите. В душе они не сходят, веками живут, то страшная болячка. Не держать в душе синяков – на то нужна огромадная сила! Та сила живет в Макаре Сидоровиче Булавине. Выгнали, но он не озлобился, пусть не полностью, но живет с нами, вот с ними, – кивнул староста на ивайловцев. – Мне бы такую силу, – выдохнул Бережнов. – Пейте, други! – Покосился на Тарабанова.
– Чего это ты вздумал вспоминать Макара?
– Так, блажь нашла, – ответил Бережнов Исаку Лагутину.
Пили много, пили жадно. Если мирскне ивайловцы полчаса назад сидели за другим столом, чтобы не перемешать посуду, то скоро пили вместе со старообрядцами, даже целовались. Совсем опоганились мужики. Орали похабные песни, кто-то матерно ругался.
– А, пей, однова живем! – косоротясь, кричал Бережнов. – Коли что, замолим свои грехи!
И пили, и вспоминали славный кулачный бой. Кое-кто хотел бы его повторить и здесь, но достаточно было окрика волостного, как драчуны затихали…
Утром Степан Бережнов, сидя на крыльце, набросив на плечи шубу, пытал сына. У обоих трещали головы с похмелья.
– Ну пошто ты взбрыкиваешь как уросливый конь? Почему не такой, как все мои сыны? Взять Алешку, старшего – умен, покладист, в грамоте далеко тебя обошел. А Митька, разве он сказал когда поперек отцу? Нет. Ну Аким, тот лодырь и засоня. Этот ничего не скажет ни против, ни за. А ты, ты пошел против отца не только в душе, но еще и по скуле смазал. Засел тот синяк в душу и нудит – не вырвать. Ить я хотел бы видеть тебя наставником нашей братии. Но ты уходишь из моих рук. Кто тебе роднее, я или Шишканов?
– Шишканов. Он добрее, чище. Ты скрыл все дела Тарабанова. А тот снова, есть слух, взялся за свое. Так чего же от меня хочешь? Хочешь сделать меня перевертышем? Ты ходишь, как кот по пряслу: чуть оступишься – и шею сломаешь. Не знаю, как жили мои прадеды, но думаю, что не ходили по кривой. Ты же ходишь. Где же твоя праведность? – горячился Устин.
– Жизнь сама подсказывает, что делать и как жить. Вот и приходится метаться между двух огней. Гибче думать – дальше видеть.
– Оглянись, поразмысли, как мы живем и как живут мирские. Ведь ты живешь двумя мирами, нас держишь в постах и молитвах, никому пикнуть не даешь, а у них хоть махонькая, но свобода. У нас ни воли, ни радости. Ты слышал, чтоб я когда-то пел? Ты видел, чтобы я хороводы водил? Нет. За то и злы на тебя парни и девки.
– Беса тешить не даю, гармошки нету у вас? Нет и не будет.
– Пусть так, – ровно говорил Устин, но грудь спирало от волнения: поймет ли отец? – Одна радость, когда мы уходим на охоту. Здесь же тебя будто в кожаный мешок сунули – ни продыху, ни радости. Все размерено, все развешано по полочкам. Мой винчестер как повесили однова на второй гвоздь, так ему и висеть до скончания века, Можно ночью отыскать свои сапоги, потому что они стоят третьими от порога. Мой Игренька стоит в четвертом стойле, твой Филин стоит в первом, никто другого коня туда не заведет. Ходим по одной половице, потому что вторая скрипит. А мне хочется все это смешать, шапку бросить на полку, ружье под лавку. Игреньку поставить в первое стойло – все перемешать и перебаламутить. Чтобы даже в сундуках лапотина была перемешана, будто ее туда вилами набросали. Шел бы туда, куда душа восхочет. Да и в пляс, да с песней. Но нет, на душу положили гатний камень, а он давит, гнетет. Сюда повернулся – грех, туда – второй. Я понимаю, что грех убивать, воровать, жрать табачище, лениться, желать жену друга своего и еще многое. Но разве грех – запеть, ежли на душе у тебя песня? Разве грех – попечалиться, ежели тебе того хочется? Пришла радость – гуляй, горе – печалься. Но не забывай, что главное – работа и доброта душевная. Так-то, тятя! – почти выкрикнул Устин.
– Значит, все вилами, все ворохом. Я понял тебя. Понял, куда ты клонишь. Нет свободы, нет размаха. М-да, крепко же ты разнишься со мной – словом, пролетариат. Хочу – пою, хочу – плачу. Не выйдет, мил сынок. Никого мы на ту свободу не отпустим. Отпустили Макара Булавина? Это другой отказ. Отпустили потому, что не знаем, за что и про что его так бог покарал, а человек он самый праведный, самый чистый средь нашей братии. Развели руками и отпустили, потому как и у нас есть жалейка. Но больше никого, только через огонь и смерть! Внял ли, щанок? – вдруг рыкнул Степан.
– Внял, чего там, – ровно ответил Устин. – Но ты же сам говорил, что он колдун?
– Говорил, потому что он мой враг, а чтобы убить врага, все к делу – и слово и оружье. Макара, знамо, словом трудно убить, а можно. Слово – это страшно. Раньше мы могли уйти в тайгу, в болота – счас туда дорог нету. Все перерезаны. Веру свою мы можем спасти только жестокостью к своим братьям. Жить скоро придется в мире безверия. Твой Шишканов, когда пришел сюда, хоть щепотью, но молился, счас бросил. Но знай, что таким не место здесь. Ключи подберем.
– Это мы умеем.
– Да, умеем. Спасать веру в открытом бою уже не моги, а вот в скрытом – еще можем. И спасем, коли что!
– А страшный ты человек, тятя! Дай тебе большую власть, ты не уступил бы ни в чем Никону аль царю Петру, всех бы под себя подмял. Бога ты заставляешь любить не душой, а силой. Противно то учению божьему. Да браты еще твои крепко подпирают тебя.
– Без подпорок бы давно упал. Подпорки всем надобны. А ты смел, ядрена шиш! Разумно судишь. Вредна нашим грамота. Дюже вредна, мыслети разные на ум приходят. М-да… Но знай, что любая ересь будет выжжена огнем и боем.
– Из меня едва ли. Я уже сам в ответе перед людьми и богом. Волен судить, волен думать. Сколь ни говори, что наша вера крепка, праведна, – все это чистое суесловие.
– Я тебе уже сказал, что только один человек от нас ушел живым. Второго не будет. Сожгем и пепел в тайге размечем. Аминь. Пошли по кружке дерябнем, голова, может, поправится. Одного-двух потеряем, но сохраним сотни. Ты все можешь творить, но отречься от веры – смерть. Жалкую, что не нашел в себе сил убить Макара. А надо бы!
Выпили. Устин задумался, кто же его отец? Дьявол или человек? Сказывала баба Катя, что он первую дочь в печь бросил, потому что родилась с родимым пятном на лбу: мол, то была антихристова печать. Но ведь он мог легко откликнуться на беду мирского, а в своей братии никому не давал спуску. Среди мирских обрастал друзьями, а здесь любить заставлял силой.
– Тешить беса не позволю. Женить тебя пора. Будя, а то мозги твои сдвинулись набекрень.
– А я не хочу жениться. Еще мал.
– Кто тебя спросит?
– Уйду в тайгу и дам вам бой!
– Вот женю старшего, и твой черед.
– Без любви не женюсь, – отрезал Устин. – Хоть режь на кусочки.
В обед ушел к Макару отвести душу, спросить совета.
– А ты не нудись. Сам Степан не знает, что есть любовь. Он в жизни свою Меланью-то ни разу не обласкал. А я прожил со своей душа в душу, потому как по любви сошлись. Я предвижу другое, что скоро такая здесь будет коловерть, что не до женитьбы и не до бога будет. Но с отцом-то не воюй. Отец есть отец.
Ушел в Ивайловку, чтобы выпить с дружками: Семеном Ковалем и Валерием Шишкановым. Хоть они и много старше Устина, оба женаты, но Устин дружил с ними.