— Вообще-то я преподавал, но давно...
— Понятно, что давно — парень хмыкнул.— Полезай в кабину! Остальные живо в прицеп грузитесь!
Все бросились карабкаться по высоким бортам, пучками соломы принялись сгребать снег со дна прицепа. Я забрался в кабину, приткнул за спину одеяло. Парень дождался, пока все устроились, проверил сцепку, запустил, дернув промасленный шнур, движок трактора, мы с грохотом двинулись вперед.
Трактор катил по грунтовой дороге прямо на запад. Кругом все было бело от снега, деревья по обочинам поникли под тяжестью ледяной корки, ветви их напоминали хрустальные кости. Солнце пробивалось сквозь густые облака, и лучи его золотили снежно-белую степь. С криками проносились вороны и сороки в безнадежных поисках корма. Ехать было трудно. Колеса то и дело пробуксовывали, и водителю приходилось внимательно следить за дорогой. Он казался примерно одних со мной лет, над верхней губой чуть пробивались темные усы; нос, пожалуй, чуть грубоват, зато глаза так и светились энергией.
Наконец мы выбрались на сравнительно ровную дорогу, и парень слегка расслабился, откинулся на спинку сиденья и, глянув на меня, произнес:
— Мой отец тебя знает, ты его когда-то учил в той самой школе.
— Понятно,— сказал я, но не стал спрашивать, кто его отец. Какая мне разница? Все это там, в далеком-далеком прошлом. А сейчас трактор везет меня по заснеженной степи туда, к подножию гор, скрытых в густом тумане. Что ждет меня впереди?
— Знаешь, куда мы едем? — спросил парень, крутя баранку.
— Нет, куда?
— Эх, ма-а! — сочувственно вздохнул парень.— Директор госхоза велел отвезти вас в ту бригаду, что у самых гор. Слыхал, наверное. Там упрямцам мозги вправляют. Те, пятеро, в прицепе, как раз из таких. С тобой, правда, другое дело. Сегодня утром из вашей бригады один приходил, старик такой худой, кажись, бывший начальник. Ну ты знаешь, он с тобой в комнате жил... Так он донес в отдел кадров, что ночью от вас сбежал один, а ты с этим, ну, беглецом, дружил вроде... шастал к нему по вечерам, а он тебя перед побегом разыскивал. Значит, вы с ним в сговоре были. Ну, кадровик проверил твое дело — родня у тебя никудышная, разоблачили тебя не до конца, как говорится, «шапку не сорвали». Вот они, начальники, и порешили включить тебя в список. Это я сам видел. Потом, правда, примчался этот ваш разбойник бригадир, ворвался в отдел кадров и давай орать: мол, ты ни при чем, ты хороший. Ну, и ему досталось. Пришили потерю бдительности, обвинили в разбазаривании рабсилы и потворстве «правым», которых все газеты клеймят. Приказали письменное объяснение написать, покаяться... У нас всегда так: под Новый год или на праздник начинают порядок наводить. В Новый год отвозил четверых, теперь вот вас... Ты там поосторожнее, могут шкуру спустить.
Странно, но я ничуть не удивился. О растерянности или страхе даже речи не было. С радостью думал я, что по-прежнему буду работать в одном госхозе с Мимозой и рано или поздно мы свидимся. Начальник, конечно, дрянь! Даже перед отъездом не оставил меня в покое. Ну что ж, встречаются хорошие люди, попадаются и негодяи. Во мне закипела ярость, перед ней померкла даже любовь к Мимозе. Я всматривался в даль; там, за бескрайней белой степью вставали горы, и солнце, пробив густые облака, освещало горные вершины — яркие лучи отвесно падали вниз, создавая нечто вроде яркого мерцающего занавеса. Все это я как будто уже видел где-то, может быть, во сне... Меня не покидала надежда, что мне — теперь окрепшему, бодрому духом — достанет сил переломить свою злосчастную судьбу.
Трактор опять стало трясти на ухабах, и парень крепко взялся за баранку. Я вспомнил, что не сказал Мимозе про столик, который оставил нам Хай Сиси, и про мешок бобов. Столик, конечно, украдут, а место, где спрятан мешок, только мне известно. Растает снег, потеплеет, и бобы прорастут.
В бригаде меня сразу лишили отпуска и свиданий. Месяца два спустя один парень из медпункта сообщил по секрету, что ко мне приходила девушка, очень красивая, приносила что-то, но ее сначала допросили в правлении, а потом отправили назад, не разрешив и гостинец оставить. Я только что десять часов подряд таскал камни в устье канала, сил не было ни на что, и, успев только пожалеть ее за бессмысленно проделанный путь, я провалился в глубокий тяжелый сон.
Вскоре появился лозунг «О классовой борьбе нужно говорить каждый год, каждый месяц, каждый день!», и я за «написание реакционных заметок» попал под, надзор. Потом меня обвинили в попытке «реабилитировать «правых» и приговорили к трем годам исправительно-трудовых лагерей. Отбыв срок, я вернулся в госхоз, но тут подоспела «великая культурная революция», и меня «повысили»: оказалось, что я «контрреволюционер», и со мной расправились массы. В 1970 году загремел я в госхозовскую тюрьму. Такие тюрьмы создавали сами госхозы, и они были исключены из ведения органов внутренних дел.
Для этих тюрем не существовало ни закона, ни инструкций — это была прямо-таки средневековая инквизиция на китайский лад.
Еще в 1968 году, когда после лагеря я вернулся в госхоз, мне стало известно, что Мимоза не вышла замуж, пока я был под надзором. Они с Эршэ уехали в город, там жил старший брат Мимозы, и уже вместе с ним возвратились на родину, в Цинхай. Говорили, что ее брат тоже в чем-то провинился.
В 1971 году в госхозовской тюрьме заключенным не разрешалось читать даже «Избранные произведения Мао Цзэдуна», ибо главной нашей задачей считалось трудовое перевоспитание, а у Мао Цзэдуна мы могли научиться тактике борьбы с руководством госхоза. Однажды меня послали в местную школу сложить печь. Учительница ушла на урок, а я — словно жаждущий глотка воды — кинулся искать какую-нибудь книгу. Среди ученических тетрадей на столе нашелся только толковый словарь. Листая его, я наткнулся на статью «Мимоза». Как же замечательно подходило к ней это описание! «Светолюбивая, засухоустойчивая, хорошо растет на неплодородных почвах» — это ли не моя Мимоза!
А ночью меня мучила жестокая бессонница, и даже «лекарственные свойства» мимозы не могли мне помочь. Перед глазами возникали зеленеющие деревья, одно, второе... и вот уже волнуется огромный зеленый океан...
Прошли годы. Вместе с моей страной я пережил тяжкие времена, и мы вместе заплатили ту цену, которую потребовала от нас история. И вот опять, но уже в юркой «тоёте», вместе с руководителем местного отдела культуры и киношниками со студии, я ранней снежной весной еду в тот самый госхоз. Мы везем туда фильм, снятый по моей повести, — показать тамошним жителям и поблагодарить их за помощь. После просмотра директор провожает нас в дом для гостей, и я спрашиваю его о бригадире Се. Он о таком и не слышал, его прислали сюда только в 76-м, а Се уехал задолго до того.
Глубокой ночью я, крадучись, покидаю дом для гостей, где все так замечательно, так уютно. Яркая луна, стылый ночной воздух. Мне не хочется беспокоить водителя, и я в одиночестве шагаю по знакомому большаку.
Снег такой же белый и чистый, как прежде. Пока я бреду к «дому» нашей бригады, только лай собак нарушает мирный, сонный покой ночи. Останавливаюсь у маленького мостика. Прошлое словно подернуто туманной дымкой. Кажется, вон там... В ушах отчетливо зазвучала песня, которую она пела, нежная и страстная народная песня:
Мне почудилось, что она с ласковым смехом идет мне навстречу. Вернее, летит по воздуху, потому что на снегу не остается следов. Она все так же прекрасна, так же молода, и от нее исходит все то же сияние. Приблизившись, она смеется — как памятен мне этот ее смех — и говорит:
— Даже если мне отрубят голову, мое тело все равно будет принадлежать тебе!
...Вокруг по-прежнему ночное безмолвие, белая равнина в снежных наметках. Кроме меня ни души. Тихо. Я продолжаю вспоминать. И вдруг глаза мои увлажнились. Я и забыл уже, когда плакал, думал, и слез