кулаками в железные двери: всю ночь из всех камер зеки ломились в туалет. В камерах свирепствовал страшный понос, напоминающий дизентерию. Пострадали все, пившие накануне кипяток, а таких было большинство. В туалет не выпускали; зеки стлали на пол бумагу и оправлялись на нее. Только утром можно было все это унести в туалет.
Огурцов написал жалобу в Красный Крест. Обычно на жалобы плюют, но тут Бутова несколько взволновалась, вызвала Огурцова и настойчиво просила жалобу не отправлять. Огурцов согласился, но при одном условии: пусть Бутова скажет ему, что это было. Он обязуется хранить в тайне.
– Ишь чего захотел! – возмутилась Бутова.
Не раз и не два зеки по всей тюрьме выбивали стекла и хором скандировали сквозь решетки в сторону города:
– Коммунисты травят!
Мне довелось присутствовать при совершенно наглой и открытой попытке отравить Огурцова мышьяком. Зубной врач (женщина) в начале 1974 года взялась лечить больной зуб. Сначала нужно было убить нерв, а для этого примерно на сутки в дупло вкладывается ватка с мышьяком.
– Вы завтра вынете? – на всякий случай спросил Огурцов.
– Хи-хи-хи, мы знаем, когда вынимать! – пропищала чем-то довольная зубниха.
На следующее утро при обходе Огурцов напомнил медсестре о своем зубе.
– Да, да, конечно! – ответила толстенькая, черноволосая раскосая баба.
Прошло полдня. Мы стучали в дверь, требовали, напоминали – бесполезно. На следующий день – то же самое. На третий – та же картина. Мы теперь целые дни проводили, стуча по очереди в дверь, напоминали каждый раз корпусным и медсестре, требовали врача или дежурного офицера, требовали металлический крючок, чтобы попробовать вытащить ватку самим – тщетно. Это была непробиваемая стена молчаливого заговора. Зуб уже был обречен, он неминуемо рассыплется, но через нерв мышьяк начинает диффузию в организм. Огурцов рассказал, что раньше аналогичным образом чуть не убили Гунара Роде.
Он уже посинел, не мог ходить, когда мышьяк согласились, наконец, вынуть. Зуб Гунара, разумеется, разрушился, но тут уже было не до зуба… Мы решили не ждать летального исхода, не доводить дело до посинения. У Огурцова уже начинались признаки отравления, он больше лежал. Решили все вместе подать заявление о голодовке: Огурцов – о немедленном начале, мы двое – о присоединении к нему на следующее утро, если не будут приняты срочные меры. Я в своем заявлении открыто обещал огласку этого дикого преступления. В тот же день мышьяк вынули.
Вскоре у Огурцова кончился семилетний тюремный срок, и его отправили в лагерь. Как потом выяснилось, по рекомендации Рогова возили его и в психушку, и только протесты хорошо организованных зеков 35 зоны помогли ему выбраться оттуда.
Я остался один на один с Треповым, круглолицым лысеющим парнем. Он любил днем спать, а ночи напролет гробить глаза, читая в тусклом свете ночника какую-нибудь философию. Когда нас было трое, он помалкивал, но наедине разговорился.
В тюрьму он попал каким-то боком из-за листовок, которые в лагерном клубе разбрасывали натравленные Вандакуровым «активисты». Это было незадолго до моего приезда в лагерь. В листовках было сказано: «Нет бога, кроме Тора, а Гитлер – пророк его». Несомненно делалось это по рекомендации КГБ, о чем не догадывались искренне верившие Вандакурову непосредственные исполнители. Трепов смотрел кино в переполненном клубе, когда рядом с ним взвились прокламации. Его отправили в тюрьму «за компанию». Он вообще-то тоже ошивался в вандакуровских «кругах» и был свидетелем одного впечатляющего события.
Как-то в бараке они втроем – Вандакуров, Миркушев и Трепов – пили чай. Вдруг глаза Миркушева остекленели от ужаса, и он стал прятаться за спину Трепова, со страхом поглядывая на дверь. Трепов тоже посмотрел туда, но ничего не заметил.
– Ну, чего боишься? – с улыбкой отметил его испуг Вандакуров, – ничего особенного, это же обыкновенные духи земли.
Потом Миркушев признался Трепову, что видел в дверях («вот как тебя!») волосатого, мерзостного черта, который заглядывал в секцию. Черт был большой, толстый, ужасный, с рогами, как на картинках.
С Миркушевым у Трепова уже в тюрьме был серьезный конфликт. Миркушев пробовал на нем свое искусство, внушая Трепову жуткие, невероятные сны. В одном из снов Трепов стоял посреди проезжей части улицы, а вокруг мчались машины, угрожая ежесекундно наехать на него. Но самое страшное было то, что и улица, и дома, и автомобили при этом беспрерывно сжимались и растягивались, как резина, как гармошки. Очнувшись, Трепов почувствовал, как его тянет, тянет к противоположному углу камеры. Он приподнялся и взглянул в ту сторону. Там, загородившись книгой, сидел Миркушев. Из-за книги на Трепова сверкали страшные глаза гипнотизера.
На прогулку Трепов выходил редко: отсыпался после ночных бдений, от которых совсем осовел. Его глаза потускнели в обрамлении покрасневших век, он часто жмурился, видел все хуже.
Однажды, когда я вышел на прогулку один, толстомордый мент завел со мной разговор по душам. Он откуда-то знал мой приговор, представился земляком, из одного, мол, города; выразил готовность помочь в переправке документов за границу. Я спросил с какой он улицы.
– Первая Набережная, знаешь?
Действительно есть такая улица, и название редкое.
– Это между Полтавской и Карла Маркса?
– Вот-вот! – ответил мент, и попался, так как я назвал совсем другой район.
– Ты в Первой школе учился?
– Да.
Я задал ему какой-то вопрос по-украински. Дело в том, что у мента типично русская физиономия, а Набережная у нас – сплошной ураинский район, да и Первая школа – украинская.
– Чего-чего? – не понял мент. Он явно даже и не жил никогда на Украине, в его речи не было и намека на украинский акцент. И русским с Украины трудно избавиться от мягкого «г» в своей речи… В общем, операция «земляк» провалилась.
47. НАПРАСНАЯ РАДОСТЬ
У Трепова тоже кончился тюремный срок, и он уехал в лагерь. Какое-то время я сидел один, потом опять кочевал по всяким камерам.
На этих кочевьях пришлось мне как-то столкнуться с двумя людьми, имен которых я не хочу называть, чтобы не навредить им. Иногда такая перестраховка необходима даже в отношении отрицательных характеров. Назовем одного из них С., а другого – Т. Обоих я знал по лагерям, и очень обрадовался, встретившись с ними. Но меня ждало жестокое разочарование, чтобы не сказать больше.
Сперва Т. вдруг, ни с того ни с сего устроил мне скандал. Потом у них начались сплошные склоки между собой, а я по дурости еще старался их разнимать, мирить и успокаивать. За это меня тайно возненавидели оба. Они были людьми сложной и запутанной биографии. С., например, из какой-то неблагополучной семьи, рано порвал с родными, тешился своей силой в драках и пьянках. Однажды, вернувшись домой, с перепою увидел на кровати громадного кота, с человека величиной. С. пулей выскочил за дверь. Естественно попал в уголовный лагерь, чудил по-всякому и там, видел и пережил всякие ужасы. На его глазах, например, зеки бросили неугодного в огромный кипящий котел.
Потом за какой-то флаг со свастикой пошел скитаться по лагерям политическим. С шиком прирожденного актера натягивал он на себя шкуру интеллектуала, сверхчеловека, борца, святого и еще Бог весть кого, нисколько не утрачивая старую хамско-уголовную подкладку. Книги он глотал запоем, но как-то лихорадочно, пятое через десятое. Во что-то мог проникнуть удивительно глубоко, в чем-то натаскался поверхностно, третье путалось и перемешивалось в его голове; все это вместе приправлялось соусом ненависти вообще и перцем антисемитизма в частности.
Мнил он о своей значительности нечто невообразимое. Любое возражение на самую ничтожную и