которыми мы шли по зимним дорогам Фландрии, Реми из Квебека, Ле Аллоко с Ньюфаундленда, Перрен, Ренуар, Симон, о которых я вообще ничего не знаю, — все, кто оказался здесь весной пятнадцатого, чтобы сменить Expeditionary Force{17}, понесшие большие потери в боях на Ла-Бассе… Теперь мы никого не знаем. Мы копаем глинистую землю, роем окопы, словно чудовищные кроты, продвигаемся ползком к реке Анкр, день за днем, метр за метром — к темным холмам, возвышающимся над долиной. Иногда в гнетущей тишине пустынных полей мы вздрагиваем от пулеметной очереди, от разрыва снаряда, там, далеко, за линией деревьев.
Если мы и разговариваем между собой, то очень тихо, перебрасываемся парой слов: приказания, ответы, пререкания, расспросы, новости о незнакомых людях. Ночью, когда от холода не уснуть, кто-то вдруг запоет в своем закуте и сразу перестанет, и никому в голову не придет попросить его спеть еще, хотя от тишины только хуже.
Несмотря на дожди, воды не хватает. Нас заживо пожирают вши и блохи. Мы покрыты коркой глины вперемешку с нашей собственной грязью и кровью. Я вспоминаю первые дни, когда, щеголяя новенькой бежевой формой и фетровыми кепи волонтеров с заморских территорий, мы с гордостью вышагивали по улицам Лондона под холодным декабрьским солнцем среди пехотинцев в красном, гренадеров, уланов из Двадцать седьмой и Двадцать восьмой дивизий Индийской армии во френчах и высоких белых тюрбанах. Я вспоминаю гулянья неподалеку от собора Святого Павла, эти новогодние дни, которым, казалось, не будет конца, кавалькады в заиндевелых парках, опьянение последних ночей, радость, с которой мы всходили с набережной Ватерлоо на борт гигантского «Дредноута», туманный рассвет на палубе. Окутанные брызгами люди в шинелях цвета хаки, добровольцы, прибывшие со всех концов земли, вглядывались с надеждой в горизонт, высматривая французский берег.
Все это так далеко сейчас, не верится, что это и правда было с нами. Усталость, голод, болезни затуманили нашу память, стерли воспоминания. Почему мы здесь сейчас? Зачем зарылись в эти траншеи, с черными от дыма лицами, в лохмотьях, заскорузлые от грязи, месяцами вдыхая эту вонь — запах нужника и смерти?
Мы привыкли к смерти, она стала нам безразлична. Мало-помалу она выкосила всех, с кем я познакомился в первые дни, когда мы катили в бронированных вагонах к станции Бов. Гигантская толпа, которую временами я видел сквозь щели в забитых досками окнах, шагала под дождем в сторону долины Изера, рассып
Тогда-то и начался наш долгий марш-бросок на северо-запад, вверх по каналу Ипр-Комин, к лесу Хоох, туда, откуда доносились громовые раскаты. Каждый день навстречу нам попадались войска. Это были французы и бельгийцы, выжившие в побоище при Диксмюде, они возвращались из Рамскапелле, где бельгийцы устроили настоящий потоп, открыв шлюзы на реке. Окровавленные, в лохмотьях, они рассказывали ужасающие истории: бесконечные атаки исступленных немцев, с бешеными криками сметавших всё на своем пути; сражения врукопашную по колено в грязи; штыковые атаки; трупы, плывущие по воде, застрявшие в камышах, повисшие на колючей проволоке.
Я все еще слышу эти рассказы. Тогда огненное кольцо сомкнулось вокруг нас: на севере — Диксмюде, Сен-Жюльен и лес Хоутхюлст, на юге — берега Лиса, Менин, Вервик. Мы идем по изрытой снарядами, опустошенной земле, с торчащими там и тут обугленными стволами деревьев. Мы двигаемся медленно, словно ползком: заметив утром на другом конце поля овраг или разрушенную ферму, мы знаем, что доберемся до них не раньше вечера. Тяжелая земля налипает на подошвы, мешает идти, и мы падаем лицом в грязь. Некоторые так и остаются лежать.
Мы ползаем по окопам, что сами вырыли до рассвета, прислушиваясь к близкому теперь грохоту пушек и треску пулеметов. Далеко, за холмами, где-то рядом с Ипром, сражаются французы. Но мы не видим людей — лишь черные следы, которыми они пачкают небо.
Вечерами Барнеу из Труа-Ривьера рассказывает о женщинах. Он описывает их тела, лица, волосы. Он говорит все это странным голосом, хриплым и печальным, будто все эти женщины умерли. Сначала мы смеялись, потому что это было нелепо — столько голых женщин тут, с нами, на войне. Война не женское дело, совсем наоборот, она — только для мужчин. Но потом нам стало страшно, страшно до дрожи, от всех этих женских тел в грязи, среди запаха мочи и тухлятины, в огненном кольце, дни и ночи горящем вокруг нас. Мы стали говорить ему тогда — по-английски, по-французски: «Хватит, заткнись, shut up! Прекрати трепаться!» Как-то вечером, когда он всё продолжал нести свой бред, один англичанин, здоровенный детина, врезал ему кулаком по морде, со зверской силой, может, и убил бы его, если бы не офицер, младший лейтенант, который вовремя появился с табельным револьвером в руке. А на следующее утро Барнеу исчез. Говорят, его перевели в Тринадцатую пехотную бригаду и он погиб в боях под Сен-Жюльеном.
Думаю, мы уже тогда были равнодушны к смерти. Каждый день до нас доносились ее звуки: глухие разрывы снарядов, пулеметные очереди и — после этого — странный шум. Голоса, топот бегущих по грязи ног, приказы офицеров и прочая суматоха, предшествующая контратаке.
Двадцать третье апреля: в связи с первым выбросом газа над французскими позициями мы идем в контратаку под командованием полковника Джедса вместе с Тринадцатой бригадой и батальонами Третьей канадской бригады. Весь день мы двигаемся на северо-восток, к лесу Хоутхюлст. Снаряды роют свои воронки все ближе и ближе, и нам приходится устраиваться на ночлег прямо здесь, среди равнины. Мы наспех выкапываем десятифутовые ямы и забиваемся в них по шестеро-семеро, как крабы. Скрючившись, надвинув железную каску на самый нос, мы ждем следующего дня, не смея шевельнуться. Позади нас грохочут английские пушки, отвечая на огонь неприятеля. На рассвете, когда мы еще спали, прижавшись друг к другу, пронзительный свист снаряда поднял нас на ноги. Раздался мощный взрыв, и, несмотря на тесноту окопа, мы все повалились на землю. Я лежу придавленный телами своих товарищей и чувствую, как по лицу у меня течет горячая влага — кровь. Я ранен? Сейчас я умру? Я расталкиваю навалившиеся на меня тела и вижу, что убиты мои товарищи, это их кровь течет по мне.
Я ползу к другим человечьим норам, зову оставшихся в живых. Вместе мы оттаскиваем раненых в тыл, ищем, где бы укрыться. Но где? Половина нашей роты убита. Младшему лейтенанту, тому самому, который арестовал Барнеу, снарядом оторвало голову. Мы отступаем на линию обороны. В пять вечера вместе с англичанами из частей генерала Сноу мы снова поднимаемся в атаку, движемся через проклятое поле короткими перебежками, метров по десять. В пять тридцать, когда сумеречный свет начинает гаснуть, в пятидесяти метрах от нас в небо вдруг поднимается огромное желто-зеленое облако. Легкий ветерок медленно разгоняет его, перемещает к югу. Ближе к нам тут и там раздаются взрывы, оставляя после себя новые смертоносные облака.
У меня останавливается сердце, я каменею от ужаса! Кто-то кричит: «Газы! Назад!» Мы бежим к траншеям, наспех сооружаем маски — из носовых платков, из обрывков шинели, из каких-то тряпок, — выливаем на них скудные запасы воды. А облако все приближается; легкое, зловещее, оно отливает медью в сумеречном свете. Едкий запах уже проникает в наши легкие, вызывая кашель. Люди со страхом и ненавистью оглядываются назад. Наконец поступает приказ отступать к Сен-Жюльену, но многие уже и так бегут, пригнувшись к земле. Я думаю о раненых, оставшихся в ямах, над которыми сейчас проплывает смерть. Я тоже бегу через изрытое снарядами поле, через обуглившиеся рощи, прижав к лицу смоченный в грязной воде платок.