Сколько народу погибло? Сколько еще в состоянии сражаться? После того, что мы видели, после этого медленно надвигавшегося на нас смертоносного облака, золотисто-желтого, как сумерки, мы безвылазно сидим в своих норах, днем и ночью неустанно наблюдая за небом. Машинально, а может быть, в надежде снова увидеть тех, чьи имена остались свободными и никого больше не обозначают, мы пересчитываем друг друга: «Симон, Ланфан, Гарадек, Шаффер… Еще Адриен и этот рыжий малый, Гордон, да, его звали Гордон… А Поммье, Антуан, фамилию я забыл, он еще из Жолиетта, Леон Берр, потом Ремон, Дюбуа, Сантейль, Рейнер…» Но разве это реальные имена? Разве они существовали вообще? Когда мы впервые прибыли сюда, из такого далека, то по-другому представляли себе смерть: смерть при свете дня, в лучах славы, с кровавой звездой на груди. Но смерть коварна и лжива, она бьет исподтишка, уносит людей ночью, во сне, незаметно для окружающих. Она топит их в болотах, в грязных лужах на дне оврагов, душит под землей, замораживает тех, кто лежит в лазаретах, в дырявых палатках, тех, у кого бледные лица и впалая грудь, тех, кого гложет дизентерия, пневмония, тиф. Умершие исчезают, и мы лишь позже замечаем, что их нет. Где они? Может, им посчастливилось и их отправили в тыл, может, они лишились глаза, ноги и им больше не придется воевать? Но что-то подсказывает нам, что-то в самом их отсутствии, в безмолвии, окружающем их имена: они умерли.
Итак, будто какой-то чудовищный зверь являлся ночью, во время нашего неглубокого сна, хватал некоторых из нас и тащил к себе в логово, чтобы сожрать их там. Это больно, словно ожог, оставшийся навечно внутри нас, это не проходит, не забывается, и ничего тут не поделаешь. После газовой атаки двадцать четвертого апреля мы не двинулись больше с места. Так и остались сидеть в окопах, тех самых, которые начали копать полгода назад, когда только прибыли сюда. Тогда перед нами расстилался еще девственный пейзаж: холмы с пожухлыми зимними деревьями, фермы среди полей, пастбища в пятнах воды, изгороди, ряды яблонь, и вдали — очертания города Ипра с выступающей из тумана каменной колокольней. Теперь же сквозь прицел пулемета я вижу лишь искореженную землю да обгорелые деревья. Сотни вырытых снарядами воронок уничтожили леса и селенья, а колокольня Ипра повисла, как обломанная ветка. На смену адскому грохоту обстрелов, не смолкавшему в течение первых недель, пришло безмолвие и безлюдье. Огненный круг уменьшился в размерах, как пожар, опустошивший всё окрест, затухает от недостатка горючих материалов. Лишь изредка слышится рокот батарей, да столпы дыма взмывают в небо в тех местах, куда попал снаряд союзников.
Неужели все погибли? Эта идея пронизывает мое сознание ночью, когда я на посту, сижу на ящике, укрывшись за щитком пулемета. Мне страшно хочется курить, и чтобы избавиться от этого желания, я сосу лакричную палочку. Мне дал ее один солдат-канадец, я даже не знаю его имени. Холодно, на небе ни облачка, — еще одна зимняя ночь. Я вижу звезды, но я их не знаю, потому что это звезды северных широт. В свете восходящей луны изодранная снарядами земля предстает еще более странной, заброшенной. В безмолвии ночи кажется, что в этом мире не осталось ни людей, ни животных, он похож на плато, затерявшееся в краях, навсегда оставленных жизнью. Охватившее меня чувство смерти невыносимо. Я подхожу к товарищу, который спит неподалеку, прислонившись спиной к стенке окопа. Я трясу его. Он ошарашенно смотрит на меня, словно силясь понять, где находится.
— Идем! Смотри!
Я тащу его к огневой точке, показываю через щель в щитке пулемета залитый лунным светом заледенелый пейзаж.
— Смотри: никого больше нет. Всё! Война кончилась! — Я говорю тихо, но в звуке моего голоса, во взгляде есть, наверно, что-то тревожное, потому что солдат отшатывается.
— Ты спятил! — говорит он.
Я повторяю тем же сдавленным голосом:
— Да смотри же ты! Смотри! Говорю тебе: никого не осталось, все погибли! Война окончена!
Подтягиваются другие солдаты, разбуженные нашими голосами. С ними офицер, он громко спрашивает:
— Что случилось?
Они отвечают:
— Да вот, спятил. Говорит, что война кончилась.
Другие добавляют:
— Говорит, что все погибли.
Офицер смотрит на меня, словно стараясь понять. А что, если они сейчас увидят, что это правда, что все кончено, потому что все погибли? Офицер будто бы слушает окружающую нас тишину. Потом говорит:
— Идите спать! Война не кончилась, и завтра у нас будет немало работы! — И мне тоже говорит: — И вы идите спать. Вы устали.
Кто-то другой заступает на караул, а я укрываюсь в окопе. Кругом меня дышат вновь уснувшие люди, единственные живые существа в мире, зарывшиеся в искромсанную землю.
Подобно муравьям, мы шагаем через равнину, по берегу большой илистой реки. Мы беспрестанно идем одними и теми же дорогами, проваливаемся в одни и те же колеи, перекапываем одни и те же поля, роем бесчисленные норы, не зная, куда движемся. Мы роем подземные ходы, переходы, туннели, вкапываясь в тяжелую черную землю, мокрую и скользкую. Мы не задаем больше вопросов, у нас пропало всякое желание знать, где мы сейчас и зачем. Месяцами, день за днем, мы копаем, роем, скребем землю вдоль реки напротив холмов. В первое время, когда мы только прибыли на берега Анкра, снаряды падали слева и справа от нас, и сами мы падали ничком в грязь, слушая их зловещий свист. Снаряды рвались на земле, сметали деревья, дома; во тьме полыхали пожары. Но контратаки не было. Мы пережидали какое-то время, потом снова начинали рыть окопы, и снова на мулах нам подвозили деревянные и бетонные столбы и листы железа для крыши. Весной шел дождь, мелкий, легкий, даже не дождь, а туман, который рассеивался с первыми лучами солнца. Тогда появились первые аэропланы, они летели над облаками. Мы с Одилоном, прищурившись, смотрели на них, пытаясь определить, кто это. Они развернулись и полетели к югу. «Французы», — сказал Одилон. У фрицев, там, на той стороне, только дирижабли. Иногда на рассвете видно, как они поднимаются в небо, похожие на жирных разукрашенных слизняков. «Вот увидишь, французы со своими аэропланами дадут им жару!»
Одилон — мой товарищ. Он с острова Джерси и говорит со странным акцентом, так что я не всегда его понимаю. Ему восемнадцать лет, и он похож на ангела. У него еще нет бороды, и от холода у него появляется румянец. Мы уже несколько месяцев работаем бок о бок, вместе едим, вместе спим. Мы никогда не разговариваем по-настоящему, так, перекинемся парой слов, вопрос — ответ, только самое важное. Он был призван в армию позже меня, и, когда после Ипра мне присвоили звание капрала, я выбрал его себе в ординарцы. Когда его захотели отправить на фронт под Верден, я потребовал, чтобы он остался со мной. С самого нашего знакомства мне кажется, что я должен его защищать на этой войне, как если бы я был его старшим братом.
Настали хорошие дни, ночи стоят прекрасные, звездные. Вечерами, когда всё вокруг спит, мы слушаем пение жаб в болотах по берегам реки. Там личный состав устанавливает заграждения из колючей проволоки, строит огневые точки, цементирует площадки для пушек. Но ночью, когда не видно ни колючей проволоки, ни окопов, похожих на отверстые могилы, слушая нежное пение жаб, можно забыть про войну.
Конские трупы доставляют поездом на станцию Альбер. Оттуда по раскисшим от грязи дорогам их отвозят на телегах к берегам Анкра. Каждый день телеги привозят горы падали и сваливают в поросших травой полях у реки. За телегами с карканьем летит воронье. Однажды идем мы вдоль берега Анкра копать траншеи, и путь наш лежит через поле овса пополам со стерней, на котором свалены трупы убитых на войне лошадей. Тела уже почернели, вонь стоит страшная, воронье разлетается, галдит. Мы уже не новички, все мы повидали смерть, видели, как наши товарищи, отброшенные назад пулеметной очередью, складываются пополам, словно от удара невидимого кулака, как им выворачивает наружу кишки снарядом или сносит полчерепа. Но сейчас, когда мы идем по полю, заваленному сотнями конских трупов, у нас дрожат ноги и к