пролетавших вдоль берега. Упав на воду, они ловко раскрывали свои надувные плотики и ожидали подбирающий их катер. Пара парашютистов, видно плохо рассчитав, вместо моря засквозила всторону суши, и главный распорядитель махнул рукой
- этих можно не подбирать. Вот как раз в этот момент я и увидел жену французского посла.
Она стояла на центральной трибуне, неподалеку от президента Сенегала Леопольда Седара Сенгорра, рядом со своим мужем - Чрезвычайным и Полномочным Послом Франции в Сенегале. Увидел я ее в подзорную трубу, данную мне капитаном. Все, что я успел разглядеть - это белое длинное платье и широкую белую шляпу, за которой развевался тонкий газовый шарф. Что касается нашего посла, стоявшего на той же трибуне, то он, увидев, что мы затесались почти в строй сенегальских военных кораблей, довольно выразительно погрозил нам кулаком. Лежа на животе, я с трудом выбрал руками маленький катерный якорь, и мы отправились восвояси. Настроение, однако, было праздничным, и вечером того же дня, прикончив вместе с Игорем Белоусовым и другими коллегами бутылку терпкого непрозрачно-красного сенегальского вина, я придумал на свою голову озорную песню о жене французского посла, чей светлый образ некоторое время витал в моем нетрезвом воображении. Неприятности из-за этой песни начались не сразу, а примерно через год, но продолжались много лет. Из их длинного ряда вспомню только два эпизода.
Один из них датируется концом восемьдесят второго года, когда я уже жил в Москве и выступал накануне Нового года на вечере московских студентов в Концертном зале Библиотеки имени Ленина напротив Кремля. В числе многочисленных заявок на песни больше всего было просьб спеть песню 'про жену французского посла'. 'Все равно мы ее знаем наизусть' - писали авторы записок. Обычно я эту песню на концертах не пел, но тут, под влиянием многократных просьб, притупив обычную бдительность и расслабившись, я ее спел под бурные овации всего зала, и как немедленно выяснилось, - совершенно напрасно. Поскольку, как известно, в нашей стране скорость стука значительно превышает скорость звука, то уже третьего января мне домой последовал звонок из Бюро пропаганды художественной литературы при МО СП СССР со строгой просьбой немедленно явиться к ним. Оказалось, что туда уже пришел донос на меня, составленный 'группой сотрудников библиотеки'. В доносе отмечалось, что я в 'правительственном зале' (почему он правительственный? Потому что напротив Кремля?) разлагал студенческую молодежь тем, что пел 'откровенно сексуальную' песню, в которой 'высмеивались и представлялись в неправильном свете жены советских дипломатических работников за рубежом'. Услышав это обвинение, я не на шутку загрустил. 'Так что вы там пели? - спросила меня строгим голосом старой девы самая пожилая дама старший референт, - про жену советского посла?' 'Не советского, а французского', - робко возразил я. 'Ах, французского? Ну это уже полегче. Ну-ка, спойте нам, пожалуйста'. И я без всякого аккомпанемента и без особого удовольствия, осипшим от новогодних застолий голосом, спел им эту песню. Народ за столами заметно оживился. 'Ну ладно, - сказала пожилая дама, и в ее металлическом голосе зазвучали смягчающие нотки. - Идите. Только больше этого, пожалуйста, не пойте'.
Вторая, вернее первая история, связанная с этой песней, произошла в родном моем Ленинграде на следующий год после ее написания, когда мне понадобилось оформлять визу за рубеж для следующего плавания. Дело в том, что для оформления визы представляется характеристика, подписанная дирекцией института, парткомом и месткомом, и составленная по строго установленной норме. Там, в частности, предусмотрена такая каноническая формула: 'Морально устойчив, политически грамотен, в быту скромен. Семья дружная'. Если хоть что-нибудь из вышеперечисленного не указано, или указано не строго в соответствии с упомянутыми выражениями, то характеристику можно не подавать
- все равно не пропустят. Документы на каждого проходили четыре строжайшие (инстанции - сначала институт, потом характеристику утверждают на выездной комиссии райкома партии. Мне неоднократно приходилось бывать на этих комиссиях и робко отвечать на дурацкие вопросы тупых 'теток в исполкомовской одежде', упоенных своей неограниченной властью.
Помню как-то в нашем Октябрьском районе, во время очередного оформления в загранрейс, меня представлял комиссии секретарь нашего парткома, мой приятель Володя Мельницкий. Когда я уже ответил довольно успешно на все вопросы о текущей политике я тому подобных вещах (знание которых было мне совершенно необходимо для магнитных измерений в море), Володя на вопрос, увлекается ли чем-нибудь его подзащитный кроме науки, видимо, решив мне польстить, заявил, что Городницкий пишет стихи и песни. Лица членов высокой комиссии, явно склонявшейся к положительному решению, омрачились. Мне предложено было выйти за дверь, а секретарю парткома остаться. Как он рассказал мне потом, его начали подробно расспрашивать, что именно я пишу, нет ли у меня помимо 'общеизвестных' песен каких-нибудь песен 'для себя', которые я пою в кругу близких друзей и которые 'не соответствуют'. 'Да зачем он вообще эти самые песни пишет? - с сожалением спросил доброжелательный старичок с двумя колодками орденов, - ведь вроде положительный человек, научный работник, и ясе вроде бы в порядке'. Остальные также сокрушенно закрутили головами. Характеристику мне все-таки утвердили. 'Они меня Испросили, какие я твои песни знаю, - улыбнулся Мельницкий, - а , как назло, только одну и помню - 'от злой тоски не матерись' - так что я уж ничего им цитировать не стал'.
После райкомовского утверждения, изрядно отлежавшись, характеристики и все документы шли на тщательную проверку в КГБ и только после этого передавались в специальную выездную комиссию обкома партии. Вся эта процедура обычно занимала минимум четыре месяца. Интересно, что все многочисленные и как правило высокооплачиваемые чиновники, явные и тайные, стоявшие (вернее сидевшие) у этого длинного конвейера, обычно были более склонны не пропустить, чем пропустить. Дело в том, что ответственность они несли только в том случае, если вдруг ненароком пропускали не того, кого надо, и возникали какие-нибудь чп. За срыв же важных научных командировок, чрезвычайно дорогостоящих океанографических экспедиций и других работ за рубежом все эти инстанции никакой решительно ответственности не несли. Я прекрасно помню, например, как в 1974 году наше судно 'Дмитрий Менделеев', уже полностью снаряженное для выхода в экспедицию, около месяца простояло в порту, ожидая из Москвы 'шифровку' с фамилиями участников экспедиции, 'допущенных к рейсу'. Сведения эти, видимо, были настолько секретными, что о том, чтобы передать их по телефону или телеграфу, не могло быть и речи. Убытки, понесенные в результате этого простоя, исчислялись сотнями тысяч рублей, не считая валюты, но это решительно никого не волновало: карман ведь не свой - государственный.
Так вот, на следующий год после появления злополучной песни 'Про жену французского посла' меня вызвал к себе тогдашний секретарь партбюро, весьма кстати известный и заслуженный ученый в области изучения твердых полезных ископаемых океана, профессор и доктор наук, седой и красивый невысокий кавказец с орлиным носом и густыми бровями, обликом своим напоминавший графа Калиостро. Когда я прибыл к нему в комнату партбюро, где он был в одиночестве, он запер дверь на ключ, предварительно почему-то выглянув в коридор.
'У нас с тобой будет мужской разговор, - объявил он мне. - У меня тут на подписи лежит твоя характеристика в рейс, так вот, ты мне прямо скажи, что у тебя с ней было'. Удивленный и встревоженный этим неожиданным вопросом, я старался понять, о ком именно идет речь.
'Да нет, ты не о том думаешь, - облегчил мои мучительные экскурсы в недавнее прошлое секретарь, - я тебя конкретно спрашиваю'. 'О ком?' - с опаской спросил я. 'Как о ком? О жене французского посла'. Я облегченно вздохнул, хотя, как оказалось, радоваться было рано.
'Что вы, Борис Христофорович, - улыбнувшись, возразил я, - ну что может быть у простого советского человека с женой буржуазного посла?'
'Ты мне лапшу на уши не вешай, - строго обрезал меня секретарь, - и политграмоту мне не читай - я ее сам кому хочешь прочитаю. Ты мне прямо говори - да или нет!' 'Да с чего вы взяли, что у меня с ней что-то было? - возмутился я. 'Как это с чего? Если ничего не было, то почему ты такую песню написал?' 'Да просто так, в шутку', - наивно пытался объяснить я. 'Ну, уж нет. В шутку такое не пишут. Там такие есть слова, что явно с натуры написано.
Так что не крути мне голову и признавайся. И имей в виду: если ты честно обо всем расскажешь, дальше меня это не пойдет, и характеристику я тебе подпишу, даю тебе честное слово. Потому что, раз ты сознался, значит ты перед нами полностью разоружился и тебе опять можно доверять'. 'Перед кем это - перед вами?' - не понял я. 'Как это перед кем? Перед партией, конечно!' Тут я понял, что это говорится на полном серьезе, и не на шутку обеспокоился.