сварочных работах. Ведь постоянно находится что улучшить. По мне, так ночь на немецкой улице всегда пахнет утренней сменой или ночной сменой… всегда какой-нибудь сменой. Всегда работой. Но чего ради? Этот свет выжимает всю органическую радость. Он такой голый, что отпугивает даже полумертвых джанки. Такая в нем жесткая нагота, что под ним остаются лишь турки, потому что любят все суперскудное. Тут у них все веселье и начинается. Только камни и пыль, и мертвые деревья, все враждебное жизни, как анатолийская горная деревушка.
На тротуаре стоят двое таких, в пальто из верблюжьей шерсти, чистенькие, как перед конфирмацией, припарковали свой золотистый «бенц» у обочины, болтают, поигрывают четками для молитв и ключами от машины. Они бормочут свое низкое «ю-ю» и смеются. Единственные, кто еще вносит жизнь в опустевшие немецкие города, среди заброшенных гостиниц на час, между блэкджеком и рулеткой у Моники, и одинокой забегаловке «У Руди» на углу. Странная жизнь дна, шаурма и золотые цепи, импорт-экспорт и электроника в кредит, овощи и видеофильмы. Сплошь мясо и золото, и карманные калькуляторы. Такого никто не выдержит, размышляю я, а потом вдруг снова завидую этому дну, этому миру один на один. Голому миру. Тому, у которого есть всего только один стиль, один-единственный.
На пути у меня всегда ломбард Катца. Десять лет, а в витрине все то же. Лампы для детских и радиобудильники первого поколения, дешевые кварцевые часы и девчачьи побрякушки. Всегда рассматриваю их с удовольствием. А рядом небольшая закусочная: моя волшебная лавка, врата в иной мир. Эта крохотная турецкая забегаловка открыта круглые сутки. На витрине — кучки старого печенья, а внутри пористый паркет, два холодильника и одна охлаждаемая витрина. Продают только шоколад, мини-пицца и пироги глубокой заморозки. Перед зеркалом расчесывает волосы потаскушка, вторая покупает себе кусок размороженного чиз-кейка. Его заворачивает в фольгу симпатичный старикан. Затем он готовит ей какао: наливает из автомата, на котором большими буквами написано: «Шокоматик». Автомат смешивает какао из сухого порошка и выплевывает его в широкий и низенький пластиковый стаканчик, от которого потом поднимается пар. Наверху висит прейскурант. Он огромный, и в нем только названия блюд, которых нет. На немецком, английском и турецком. Но нет ни шаурмы или бурека, ни сандвичей или консоме. Только то, что на прилавке, и этот до одури горячий какао, на который еще долго приходится дуть. В заведении веет приятной прохладой и нет никаких запахов. Только от деревянного пола распространяется слабый запашок пропитанных жиром досок из давным-давно вырубленного леса.
Теперь перед узеньким настенным зеркалом другая шлюха причесывается. Ее подружка, слегка раскачиваясь, обеими руками копается в сумочке. Чуть дальше, позади, находится ширма, этакая циновка, но только сплетенная из макаронин-прутьев древесины. Из-за нее выходит старикан, если нужно кого-то обслужить, а когда кто-то заказывает больше одной вещи, появляется его жена, вытирает руки о передник и начинает ему помогать. Сколько раз я спрашивал себя, что там, за этой ширмой, и воображал, что за ней тоже есть дверь, но выходит она в переулок, по которому через пыльную горную деревушку бегут козы. И только старик, со своими длинными волосами, и его толстая жена могут проходить в нее — на другую сторону.
Снаружи на двери красуется сердцевидная наклейка. «Tulip Мооn», написано на ней. Обе буквы «О» представляют собой две пары губ, как на Бонне, этом старом автомобильном стикере. И что же это за Мун? Сестра мультяшной Сейлормун из сериала «Луна в матроске»? На наклейке? Или же это имеет отношение к наркоманам? К цветам? К малолеткам девочкам, которых как раз сейчас где-то трахают? «Tulip Мооn» — тюльпановая луна? Сойдет за название бульварной газетенки? Иногда я счастлив найти по дороге домой что-нибудь подобное. Что-нибудь, выходящее за рамки тоскливого однообразия.
Старик смотрит на меня, и даже турки прекращают свою болтовню. Чего этот тип стоит и заглядывает в заведение? Слишком опрятен для наркомана. Что, естественно, вызывает недоверие — мужчина, коротко стриженный, один, и явно не собирается ничего покупать. Вот что мне нравится в этих турках: если у тебя нет мобильника, если ты не выклянчиваешь пару марок, не таскаешь с собой поношенный рюкзак и не держишь на коротком поводке ободранную псину — так вот, если ты просто стоишь и смотришь, они тут же принимают тебя за психа. Только шлюхам все до фени, и они, спотыкаясь, подваливают ко мне, дабы выяснить, стоит у меня еще или нет.
Иногда мне противно идти домой. Мне нужен мой собственный тоннель: залез в капсулу из бронированного стекла на резиновых противоударниках, набрал код пункта назначения на светящихся клавишах, и вперед, — по каналам, через лаву, прямо домой. А в комнате стоит невидимая кабина. Из нее я и выхожу.
Но нет, я захожу через дверь, как всегда. И теперь сижу над чашкой кофе. С дымящейся сигаретой. Такой у меня ритуал для опустошения мыслей. Сидеть над паром от чашки, в сигаретном дыму. Сейчас мне хочется очистить голову, потому что иногда, если башка пустая, мне удается различить слабый звук потока мыслей. Мозг спереди такой пустой, что я улавливаю те мысли, что притаились сзади. У них очень приятный звук, как у потоков информации. Как мягкое урчание модема, когда он переключается на более высокую скорость.
Это как с едва заметными звездами, которые я вижу лишь боковым зрением. Они исчезают, стоит мне попытаться их найти и смотреть в то место, где они только что были. Небо заполнено ими, но светят они лишь, если я на них не сосредоточусь. Так же и со слабым потоком мыслей. Вот опять они исчезли, испарились, и вновь заработала передняя часть мозга, со своим трижды проклятым хаосом. Спокойно, говорю я. Спокойно! И снова закуриваю. Но они не возвращаются. Так напрягаясь, думать ни о чем не удастся. Ну же! Иди ко мне, тихий шепот моих мыслей.
Это срабатывает, если я устал или хорошенько пробомбардирован клубной музыкой. Любой, которая пару часов хорошенько била мне по ушам. Тогда это начинается в самых неожиданных местах. Та ясность. Передняя часть мозга отключается, и во мне — тишина. Тогда я слышу этот тихий шорох жизни. Вроде эха в деревянном ящике. Будто звук отпечатался во мне, и теперь он у меня в крови, бегущей по венам как бесконечная пленка. Не думать. Ненадолго убавить резкость. Внимать ультраскорости. Какая это музыка! И превратить мозг в абсолютно расслабленное вещество.
Мореплаватели, бродяги, кочевники — иногда мне кажется, они это умеют, и тогда я начинаю представлять себе настоящий шум в голове. Плавать в насыщенном саундтреке. Какое тонкое наслаждение — жизнь без настойчивых, громких повседневных мыслей. У мыслей должен быть звук. Почему музыка все больше напоминает пустой шум? К чему постоянный брейк? Почему не бормочущий лепет? Кому нужны слова? Вся наша нелегкая жизнь полна этих слов, всегда одних и тех же. Выключить. Выбросить слова. Слушайте звуки за словами. Там совсем другой язык, и говорит на нем Хай-Хэт, говорят Атари, Муг и Роланд. Электроприборы — вот что умеет на нем говорить. Все, что призвано издавать шум, разговаривает на звуке. Я слушал их всю ночь. Слушал винил, слушал пальцы на нем, слушал звук, издаваемый им при контакте с пальцами, и звуки, издаваемые облапанным мною винилом. Во мне живет эхо тех звуков. Настоящая жемчужина в раковине головного мозга. Моно. Посреди черепушки. Лучше, чем ничего. Я скучаю по своему автобану.
Вот так, опять тишина. Микро спит, и ему снится звук, продолжающийся в моей голове, и мысль о том, что как он мирно лежит в своей комнате — с грязными тарелками у кровати и пустыми банками из-под колы, которые его матери убирать запрещено, — меня успокаивает. Что он не барахтается на своей грязной простыне с той девушкой и не бормочет ей на ухо красивые слова. Девушка тоже у себя дома в кровати, тихо дышит в свою подушку. Только моя кровать пуста, потому что сейчас черный час, и я бодрствую. Сейчас три или четыре утра.
Тихая у меня квартирка. Его противоположность — голубой час, тишина предвечерия перед сумерками, а черный час — в промежутке между концом ночи и еще не наступившим утром. Голубой и черный часы параллельны друг другу, скейтборд, взмывающий вверх и разворачивающийся за мгновение до неподвижности. Он возвращается на другую сторону, вновь взмывает и почти останавливается, перед тем как снова перевернуться. А в промежутке — раскачивание, скорость, ритм, пульс, жизнь, день и ночь.
А в черный и голубой часы нечто прекращается, как «Фидбэк» у Нила Янга, который звучит все протяжнее и протяжнее и незаметно слабеет, до тех пор, пока не затихает окончательно и его не сменяет другая вещь. Голубой — час мечтателей. Лежишь один или с кем-то в постели или смотришь на небо и ни о чем не думаешь. Черный час пуст. Точно паришь в космосе, в великом Ничто, и, тихо вибрируя, к тебе приближается космический корабль.
Я вслушиваюсь в этот черный час. Мирская суета исчезла. Круто! Полный покой. Возможно, именно