В хате стало снова тихо, слышно было только, как всхлипывала баба тихим дребезжащим голосом.
Наконец Богун поднял голову и заговорил снова, обращаясь к Мазепе.
— Вот ты говорил не раз, что в делах державных нельзя рубить так прямо, как саблей на поле, а надо входить на все обстоятельства; мне же думается, что если б Богдан послушался нас и всех казаков, да ударил бы после Зборовской победы прямо на Польшу, освободил бы Мазуров, да выгнал бы навсегда шляхту из Украины и дал бы волю приписываться в казаки всему поспольству — не было б всего того лиха, которое повстало теперь, — взгляд его упал на сгорбленную фигуру старика, потонувшую в тени, и горькая усмешка выступила на лице Богуна; он грустно покачал головой и произнес тихо, — а ведь были богатыри! Можно было из них таких казаков набрать, что струсонул бы и Царьград, а теперь листья повявшие, оторванные от дерева и забитые ветром! Ох, отспевали мы скоро свою песню, Мазепо! Теперь ваша дорога, вас просветил уже больше Господь… Старайтесь и бдите, может вам удастся довести родину до того тихого берега, до которого не довели ее мы…
— Езус-Мария! Или я «недобачаю», или наяву мне, старому, снится? Да нет же — паныч наш… паныч! — шамкал дрожащим, радостным голосом дряхлый старик, в гайдуцком с гербами наряде, всматриваясь в молодого шляхтича, бодро сидевшего на легком золотистом коне. Согнувши красиво шею, похрапывая расширенными, розовыми ноздрями, аргамак подходил тихо к высокому «ганку» зажиточного, шляхетского «будынка», а всадник с особенным вниманием рассматривал и старый, покосившийся дом, и пекарню, и комору, и стайню, и двор, заросший целым гаем молодых кленов и осокоров, останавливаясь трогательно взором на каждом уголке, на каждом дереве, даже на гнезде аиста, примостившегося на высокой гонтовой крыше; аист был, видимо, тоже изумлен приездом нежданного гостя и, стоя на одной ноге, посылал ему какое-то радостное трескучее приветствие.
За молодым шляхтичем ехало с полсотни охранной команды; но казаки остановились почтительно у ворот, возле «брамы», ожидая дальнейших распоряжений.
— Да бей меня сила Божья, коли не он, не наш сокол ясный, — засуетился старик еще больше, приставляя козырьком руки к глазам, — что ж это я, пес старый, стою?.. Эй, ноги, поворачивайтесь живее… ведь экое счастье к нам привалило. Ей-ей не знаю, куда и бежать, — к старой ли пане-господарке нашей, либо… — болтал он от радости, ковыляя вниз по ступенькам с широкого крыльца. — Ой, Боже! Он же — он! Моя «дытына»… выпестованная, выхоленная! Ясновельможный Иване, паноченьку мой! — как-то всхлипывал белый, как лунь, дед, хватаясь рукой за стремя и отирая другой слезившиеся глаза, прикрытые совсем широкими нависшими седыми бровями; по извилистым, глубоким бороздам его щек сочились слезы; но все лицо лучилось сияющей, радостной улыбкой…
— Пан Вицент, «опикун» мой!.. Любый дядька! — вскрикнул молодой шляхтич, умиленный до глубины души этой встречей и, соскочивши с коня, начал горячо обнимать растерявшегося вконец от такой ласки старого слугу. — Да как же я рад, что тебя вижу на ногах, мой любый! Вот встреча, так встреча, уж радостней и не ждал, — говорил порывисто он, целуя старика в голову, а последний все старался поймать его руку, и только всхлипывал…
— Уже мы не «сподивалысь» и живым видеть нашего ясного пана… такой слух прошел. Господи… А вот у Бога — все готово!.. Да стой же, я хоть погляжу на своего коханого пана… Вырос, вырос и поздоровел!.. Как молодой дубочек, ровненький да крепенький, а с лица хоть воды напейся, — болтал обрадованный старик, поворачивая своего бывшего воспитанника во все стороны, — еще краше стал… Дали-Буг, правда! А нам было этот Ханенко таких страстей наговорил, не доведи Господи!
— Ханенко? Что-то его не помню…
— Ханенко, Ханенко, полковник, — закивал утвердительно. старик головой, — такой показной из себя, «голинный», налякал только ясновельможную пани.
— Мою маму? — переспросил живо приехавший гость.
— Так, пане, ясновельможную паню Мазепину.
— А как же она, моя родненькая, поживает? Здорова ли?
— Хвала Богу, хвала Небесному Пану, лучше теперь вельможной: уже с постели встает; а то было прихватило — и ноги, и руки отнялись, и как-то словно была не при себе… Да что и дивного? Один ведь у нее сынок, как одно солнце на небе, и утеха одна, и слава одна!.. Как она, наша «ненька» радовалась было, что король жаловал сынка ее, ясновельможного пана! Письма мне его мосци читала… Так тешилась!.. А тут вдруг такое… Ну, так вот она все насчет пана Фальбовского заговаривалась, чтобы наездом ехать на него, — да куда ж было про такое и думать… непорушне лежала…
— Бедная мама, сколько она настрадалась, — перебил тронутым, печальным голосом болтавшего слугу наш знакомый Мазепа, проведя рукой по белому лбу и подавив вздох, — да я лежал тоже на смертном одре, и если бы не одна семья… Эх, да что об этом толковать, и вспомнишь, так словно снег за спину посыпется… А что это все у вас опустилось? И «дах» перекосился, и вон тот угол словно в землю ушел, и сторожевая башня как будто на ров накренилась, да и вал во многих местах пообсыпался?
Они стояли на высоком крыльце, откуда виднелся весь двор, окруженный овальной каменной стеной с бойницами; к внутренней стороне, ее лепились разные пристройки, и жилые помещения для надворной челяди и команды, и холодные, для разных складов, и конюшни, и сараи, и погреба, и даже кузницы. Въезд в каменную ограду защищен был высокой сторожевой башней, крепкой «брамой» и подъемным мостом; на двух противоположных концах каменного овала стояло еще по башне, но меньших размеров.
Вся эта крепостца, окруженная за каменной стенной еще земляным валом и глубоким рвом, помещалась на вершине довольно высокого холма, господствовавшего над всей окрестностью. За старым господским домом, носившим название замка, подымался старый, тенистый сад, а впереди, у подножья холма, тянулось длинной дугой, по высокому берегу речки Каменки, село Мазепинцы; внизу берега расстилался уже широким размахом луг, блиставший изумрудной, сочной зеленью, с вьющейся среди «оситнягов» голубой лентой.
— Да кто же бы здесь заботился, — развел руками старик, — настоящего-то хозяина не было, а без хозяина ведь и скотина плачет… Старая пани все на своего ясновельможного сынка, на вашу милость, «сподивалась» — приедет, мол, славный мой сокол и все на свой «густ» обновит, а нам, говорит, старым, и этого хватит на век…
— Да, постарело все… а многое поднялось, разрослось и вошло в силу… вот эти деревья кустами были, прутиками, за которыми бывало и не спрячешься, — а теперь чуть не лес… Правда, и я тут давно не был.
— Лет семь, а то и больше, — вздохнул дед, — как покойный пан «дидыч» наш померли…
— Много воды утекло… Ну, извести маму, чтобы сразу не потревожить, — да, вот и забыл: гукни, чтоб мою команду разместили, да чтоб и коням, и людям было всего вволю.
— Зараз, вельможный пане, я сам сбегаю, а то кому тут прикажешь? Они уже и отвыкли знать, что то есть панская воля… Я одним духом… Пан пусть отправится в свой покой и отдохнет, там все так стоит, как и было, пальцем никто ничего не тронул, бей меня сила Божья! А я одной ногой здесь, а другой там… без меня никто ничего не сделает, без старого Вицента, без его ока — никто! А ея мосць, стара пани, еще почивать изволит, так я вмиг! — зачастил он, вслед за своей болтливой речью, ногами, спотыкаясь о ступени и сильно жестикулируя.
Мазепа улыбнулся, глядя на этого суетившегося, дряхлого старца, на его добродушное, знакомое, родное лицо, и почувствовал, как в тайниках его сердца шевельнулось что-то давнее — ясное, как лазурь среди прорвавшихся туч, и кроткое, как свет теплящейся лампады… Мазепа не пошел в комнаты, а стоял все, не отводя глаз от этой зеленеющей шири, принявшей снова в свои мягкие объятия дорогого, заблудившегося по жизненным стезям гостя: он глядел вдаль, где берег, постепенно возвышаясь, вырастал уже в целую гору с обрывами, покрытую синевшим лесом, как шапкой; внизу ее запруженная река разливалась озером, и, словно зеркало, сверкала серебристой гладью. Но Мазепа глядел и ничего этого не видел, погружаясь в воспоминания детства; он только чувствовал, как со дна души его выплывали давно забытые впечатления, как сердце трогательно ныло и как в тумане увлажненных слезою очей вставали воскресающие картины и реяли милые образы исчезнувших уже лиц. Словно вот сейчас стоит он хлопчиком на этом самом высоком крыльце, еще, новом, и смотрит через амбразуру сторожевой башни на роскошную даль, и хочется так ему вырваться из этих «мурив», из этой тюрьмы на волю, на широкий луг; но за браму