— При каких обстоятельствах вы с ним виделись?
Афиф Авейда тяжело опустился на свой старенький диванчик, вытер со лба пот и неохотно, медленно начал рассказывать о том, что Гутман появился у него в лавке ни с того ни с сего, после того как игнорировал ее больше года. Что он, Авейда, воспользовался удобным случаем и предложил старому еврею их обычную сделку — перевод клинописных табличек в обмен на одну из них.
— И что было в этих табличках?
— Ничего интересного, правда. Описи имущества, кляузы на соседей, ученические упражнения.
— И все?
— Была одна любопытная вещица. Письмо матери к сыну.
— Профессор Гутман забрал ее?
— Нет, я не отдал.
— Но он хотел забрать?
— Да, всячески пытался лишить меня единственной ценной вещи во всем том хламе. Но я не отдавал, и он в конце концов отступился.
Мэгги задумалась. Что-то ей это напомнило…
— Вспомните все хорошенько. Он сразу вцепился в ту табличку, как только перевел ее, или сказал, что хочет ее взять, уже после перевода всех остальных?
— Госпожа, сколько уж дней прошло!
— Попытайтесь вспомнить, это важно.
— Ну… Нет, сначала он перевел все таблички. А потом, конечно, сразу затребовал то письмо, потому что все остальное ему не показалось.
Ага… Теперь Мэгги вспомнила. Она много раз проделывала тот же самый фокус. На Балканах, разговаривая с одной из противоборствующих сторон, она объявила, что камнем преткновения является свободный доступ к дороге, которая тянулась вдоль побережья. А с разоружением, мол, вполне можно было подождать. «Без решения по дороге я просто не могу вернуться к вашим оппонентам — они поставили передо мной такое условие. А на разоружении сторон они как раз сейчас не настаивают, так что этот вопрос предлагаю пока отложить». Как она и рассчитывала, ее собеседники сказали, что такое предложение их не устраивает. Они готовы разоружиться одновременно с врагами, но не могут вот так просто предоставить им доступ к побережью. Мэгги долго спорила, уверяла, что это ошибочное решение и ничего не может быть важнее дороги, что это заведет переговоры в тупик и она теперь ни за что не ручается. Под конец Мэгги «сдалась» и сказала на прощание, что постарается — уж как-нибудь — уломать противоположную сторону. В итоге она принесла противоположной стороне именно то, чего та и хотела в первую очередь — разоружение. А дорога им и даром была не нужна.
Гутман повел себя в лавке Авейды точно так же. Он сражался за червивое яблоко только для того, чтобы унести из-под самого носа хозяина спелый апельсин.
— Так, а что он в итоге забрал?
— Опись имущества какого-то купца-ханаанейца.
— Это он вам так сказал? И вы ему поверили?
— Я не умею читать клинопись, госпожа. Но я верю старому еврею, он меня никогда не обманывал. Вы бы видели, как он был огорчен, когда я не отдал ему то письмо!
— Хорошо, допустим. И после этого вы сразу расстались? Он все еще был огорчен?
— А, это я помню! Тут даже не в огорчении дело. Ему просто стало не по себе. Я предложил воды, но он отказался, сказал, что ему душно и скорее надо на воздух.
«Ну ясно…»
— И больше вы с ним не встречались и не перезванивались?
— Нет. Клянусь Аллахом, нет! Я лишь услышал по телевизору об убийстве…
— Благодарю вас, господин Авейда. Вы мне очень помогли.
Мэгги вышла из лавки, пытаясь представить, что чувствовал Шимон Гутман, когда в последний раз в своей жизни поднимался по этим низеньким ступенькам. Он явно сделал здесь какое-то важное открытие, которое потрясло его до глубины души, и он явно спешил скорее поделиться с кем-то…
Едва Мэгги оказалась снаружи, как ее случайно задел огромным рюкзаком австралийский турист. Мэгги была ему благодарна — она уже не чувствовала себя здесь такой чужой и одинокой, как час назад.
— Ури, — заговорила она в телефон. — Сдается мне, я начинаю понимать, что к чему.
— Отлично. Расскажешь по дороге.
— По дороге? Ты куда-то собрался?
— Я же кидал тебе эсэмэску. Мне позвонил адвокат отца и сказал, что для меня есть кое-что. Письмо.
— От кого?
— От отца, от кого же еще!
ГЛАВА 36
Барух Кишон всем сердцем ненавидел Европу. Вот уже почти четыре десятка лет он слыл одним из самых консервативных и непримиримых журналистов крайне правого толка, который безостановочно клеймил «зажравшийся и погрязший в вечной дреме» Старый Свет и противопоставлял ему энергичный и подлинно демократичный Новый Свет (история с израильскими разведчиками в Штатах — это совершенно отдельная песня). В то время как американские президенты умели отличать добро от зла и никогда не боялись открыто встать на защиту первого, у европейцев — худшими из всех были французы, но и англичане от них недалеко ушли — неизменно тряслись коленки, стоило лишь где-нибудь всплыть очередному усатому диктатору. Европейцы фактически покорились Гитлеру и до последнего не хотели связываться с Саддамом. Они готовы были предать Израиль точно так же, как готовы были предавать евреев еще до образования этого государства. Для них это обычное дело. В одной из своих статей Барух даже предлагал Евросоюзу выбрать в качестве своего «политического девиза» два емких по смыслу и легких для понимания слова: «трусость» и «предательство».
Но вместе с тем Барух таил в своей душе маленький секрет, которым ни с кем не делился. Он действительно терпеть не мог всего того, что было связано с европейской политикой, но при этом всей душой обожал саму Европу как ареал обитания цивилизованного человека. И больше всего он любил, как ни странно, Париж с его летними ресторанчиками, кофе с молоком и воздушными круассанами. Баруха также снова и снова тянуло на площадь Святого Петра во Флоренции, украшением которой служила галерея Уффици. Он любил гулять по лондонскому Уэст-Энду, с его театрами и концертными залами, и по артгалереям на Бонд-стрит. Как ни крути, а Израиль ассоциировался у него прежде всего с дорожной пылью, суматохой, грубостью на улицах, давками в общественном транспорте. В сравнении с ним западноевропейские столицы смотрелись божественными оазисами покоя и комфорта. Здесь люди, стоявшие в очереди на автобус, никогда не лезли вперед друг друга с криками и руганью. Да в конце концов, черт возьми, здесь поезда всегда приходили вовремя!
Барух очень ценил последний факт. Только в Европе — а именно в Швейцарии — он мог сверять часы по графику движения поездов. И он был рад, когда Гутман упомянул о Женеве в том их довольно сумбурном телефонном разговоре, который состоялся в прошлую субботу. Вполне возможно — теперь Кишон уже слышал о случившейся трагедии, — тот звонок был последним, который Гутман сделал в своей жизни.
Они часто общались. Их отношения выходили за рамки деловых, какие могли существовать между журналистом и ценным источником информации. Гутмана и Кишона скорее можно было назвать боевыми соратниками и настоящими заводилами в стане правых консерваторов. Оба придерживались правых политических взглядов, оба готовы были страстно отстаивать их. И то, что Кишон писал зажигательные статьи, а Гутман становился все популярнее в народе — скорее закономерное следствие их совместной деятельности, чем ее содержание. Оба несли в сердцах одну-единственную, но великую мечту — вернуть еврейскому народу Землю обетованную в вечное наследство.