Дети замолчали. А я думал, какой добрый у нас учитель: он меня и не ругал, и не бил. И я думал еще, что это за корень учения и почему он горек? Что это за плод, который, по словам учителя, сладок? Как сахар? Как мед? Все это я понял лишь много лет спустя.
Позднее я узнал и фамилию учителя. Его звали Казис Климавичюс.
ДНИ ВЕСЕЛЫЕ И ПЕЧАЛЬНЫЕ
Вот не думал я, что можно так истосковаться по дому. Дни в Любавасе оказались просто невыносимо длинными. Еще сидя за партой, я вспоминал маму, тетю Анастазию, сестер и маленького Пранукаса. Но эта тоска становилась совсем невмоготу, когда мы с братом возвращались в избу Калинаускасов. Калинаускасы любили нас с братом, старались, чтоб нам у них было хорошо. Но боже ты мой, как мы ждали базарного дня, когда появлялась мама, такая веселая и милая в своем теплом платке! Или приходил нас проведать отец, прихватив связку баранок, улыбаясь синими добрыми глазами.
— Ну, как тут мои мужчины? Живы еще, здоровы? — спрашивает он, едва войдя в избу.
Я несусь к нему, он берет меня под мышки и прижимает к себе. Лицом я чувствую отвороты его сермяги и колючую, хоть и недавно бритую бороду.
— Куда там! — откликается Калинаускас, откладывая на стол недоделанную клумпу и протягивая руку отцу. — Дрекольем их не убьешь! А читает-то как этот сверчок — слушать да не наслушаться…
Отец с гордостью смотрит на меня, а мне вдруг почему-то тепло становится.
— Что и говорить! — добавляет Калинаускене, шамкая беззубым ртом. — Я уж и говорю: пускай, Тамошюс, ребенка в ксендзы, и все. Такая голова, такая голова…
— В ксендзы? — словно не хочет соглашаться отец, хотя слова Калинаускене ему явно по душе. — Куда нам, нищим, в ксендзы…
Помнится — раньше я не мог дождаться, когда вернется из школы Пиюс, теперь же снова считаю дни в ожидании конца недели. В субботу мы с Юозасом, прямо из школы, не поев даже как следует, отправлялись домой. Хорошо, бывало, идти вместе с Игнасом Василяускасом, который жил за озером, в деревне Будвечяй. Он был много старше нас с Юозасом, учился чуть ли не в четвертом классе, но любил нас и опекал, как настоящий брат. Не дай бог кому-нибудь из детей нас обидеть — он нахватает от Игнаса столько «груш», что больше и притронуться к нам не захочет.
О, до чего же хорошо идти вместе с ним домой! Игнас рассказывает нам всякие чудеса про вулканы и острова, про чернокожих и краснокожих. Он объясняет, что в доме папы Римского одиннадцать тысяч комнат.
— А как же их подметают? — любопытствует Юозас.
— Да очень просто, — говорит Игнас. — Открывают окна, берут простыню и как начнут ее трясти — вся пыль мигом в окна выскакивает!
Настала суббота, подморозило, но Игнас Василяускас с нами пойти не смог: он остался помогать учителю — кажется, правил тетради малышей. И мы с Юозасом тронулись в путь вдвоем. За Скайсчяй, недалеко от деревни Эпидямяй, где летом сочится крохотный ручеек, осенью вода разлилась настоящим озером. Увидев с горы широченное поле сверкающего льда, мы с Юозасом поспешили вперед, решив малость покататься. В это время нас догнал третьеклассник Ботирюс, высокий, костлявый, рябой паренек. В зубах у него дымилась самокрутка, фуражка была сдвинута набекрень. Догнав нас, он крикнул:
— Куда путь держите, баричи? К маменьке, молочко пить?
— Сам ты барич! — крикнул ему мой брат. Я испуганно промолчал и, кажется, только буркнул брату:
— Не связывайся с дураком…
Увы, Ботирюс расслышал мои слова и, побагровев, завопил:
— Это я-то дурак? Сейчас я тебе покажу, какой я дурак! — И он повис у меня на спине, на моем ранце с книгами и тетрадями. — Неси меня! Я устал! — вопил Ботирюс.
Я, задыхаясь, тащу его, но не могу выдержать. Ремни ранца оборвались. Юозас кинулся мне на выручку, тащит Ботирюса за ноги, а тот брыкается и хохочет.
— Может, маменьке пожалуетесь? Очень я боюсь вашей маменьки!
Я заорал благим матом. Ботирюс теперь принялся за Юозаса, стащил с него шапку, разбросал книги. Юозас не сдавался, защищался кулаками, но силы были неравными. Не знаю, чем бы это все кончилось, если бы вдруг не вырос как из-под земли наш добрый Василяускасов Игнас. Долго не ожидая, он схватил Ботирюса за шиворот и принялся колотить его по рябому злому лицу, потом по загривку. Ботирюс попытался сопротивляться, но, видя, что дело плохо, швырнул свой ранец, вынырнул из шубенки и с громким ревом, отплевываясь кровавой слюной, пустился к дому так быстро, что его и гончие б не догнали.
— Попробуй еще у меня малышей обижать! — крикнул вдогонку Игнас. — Я и к твоему отцу приду! Еще не так тебе шкуру спустят!
Мы с братом были на седьмом небе от счастья. Вот, оказывается, что значит дружба! Вот, оказывается, как хорошо, когда у тебя есть заступник! Вернувшись домой, мы весь вечер об этом только и говорили, расхваливая на все лады Игнаса.
Все местечко мы излазили вдоль и поперек. По правде говоря, негде было и лазить. Три или четыре улицы жалких деревянных лачуг вели от грязной площади, на которой стоял недавно построенный одноэтажный дом из белого кирпича. Это была волостная канцелярия. Перед ней частенько разгуливал жандарм с красными лампасами. Мы знали, что он хватает людей и сажает их в кутузку — комнату в канцелярии с зарешеченными окнами и большим замком на двери. Жандарма я боялся страшно и, увидев его, улепетывал куда глаза глядят. Мне казалось, что и меня он может схватить и засадить в кутузку.
И как же я испугался, проснувшись однажды утром в избе Калинаускасов и увидев под изображением Цусимского сражения (я уже знал, что там нарисовано) жандарма! На другой лавке сидел Калинаускас. Оба они довольно мирно разговаривали, но мне показалось, что этот разговор ничего хорошего не сулит.
Накрывшись с головой, одним глазом я поглядывал на незваного гостя, прикидывая, куда мне прятаться, если он вдруг захочет меня забрать. Лучше всего, конечно, удрать на улицу, но куда ты удерешь, когда мои штаны и пиджачок висят на веревке у печи, — я же не успею схватить одежду и одеться. А на улице-то снег!
Наконец жандарм встал из-за стола, надел свою военную фуражку и вышел в дверь. Я все еще не смел пошевельнуться. В это время со двора вошла Калинаускене с охапкой поленьев, и муж ей сказал:
— Тут жандарм Федя заходил. Просил завтра с утра помочь ему свинью заколоть. Не забудь, разбуди-ка меня пораньше…
Второй каменный дом (больше их в Любавасе не было) стоял на нашей улице. Это — кабак. Его еще называли корчмой. Дом недавно выстроил какой-то богатый человек. Нас с братом страшно тянуло зайти туда и поглядеть. И вот однажды вечером, увидев, что дверь приоткрыта, мы проскользнули в нее.
В кабаке был шум и гам. Трудно было разобрать что тут происходит — под потолком тускло светились две керосиновые лампы, бросавшие жидкий, желтый свет на грязные, залитые столы. За столом сидели хмурые, серые мужики, виднелось и несколько баб. Казалось, все сразу говорят, кричат, гомонят, поднимают стаканы и не столько пьют, сколько выплескивают на пол и на столы. Мы с братом пробирались все дальше, сквозь облако дыма и пара, в котором, чудилось нам, плавают люди, бутылки, трубки, какая-то дымящаяся еда, невкусная, вонючая.
— А вы тут чего? — вдруг рявкнул какой-то великан, вынырнув из облака пара и дыма.
— Может, отца ребята ищут, — отозвалась незнакомая женщина. — Может, жрет тут свой пот, как ты вот прожрал! — говорила она мужу, сидевшему рядом, подперев голову руками. — Хватит! Домой пошли, говорю, домой! — тащила она мужа за руку.
Муж сидел опустив голову, уставившись куда-то в пол, и повторял зло, будто про себя:
— Да пошла ты, говорю, ко всем чертям! Чего прицепилась, как клещ к собачьему хвосту?
Его приятель, видать малость потрезвее, втолковывал женщине:
— Два дня и две ночи паровую машину скайсчяйского барина из снега и грязи вытаскивали. Купил, значит, машину и вез из Сувалок. Лед проломился, и заклинило машину, как топор в колоде. Видишь,