живший внизу, в другой половине дома. — Лицемегы, гады!
Атейтининк[40] Матулайтис, тоже парень уже с усами, кричит:
— Цицилист! Цицилист! Мы знаем, что цицилисты в России творят!
— А что они твогят? — отрезает Глинскис. — Цагя с тгона свеггли. А для ксендзов цагь — святой, вгоде папы, вегно?
— На что нам этот царь?! — кричит Матулайтис. — Нам никакой царь не нужен! Мы желаем жить независимо!
— Только чтоб Литвой баре да ксендзы правили! — смеется приземистый, но страшно сильный Веливис, гимназист четвертого класса. — Ичас с ксендзом Ольшаускасом, которые нами еще в Воронеже командовали!
Иногда спорят о вопросах веры. Глинскис, хитро усмехаясь, начинает:
— Ну бгатья атейтининки, ежели вы такие хитгые, то скажите-ка мне одну штуку. Бог все может и все знает. Вегно?
— Ясное дело, — отвечает Красницкас, который, как нам известно, собирается поступать в духовную семинарию.
— Хогошо, — продолжает Глинскис. — Значит, он еще в начале веков, когда нас и в помине не было, знал, что мы годимся, будем ггешить и умгем.
— Ясное дело, знал, — не моргнув глазом, отвечает Красницкас.
— Выходит, он еще в начале веков знал, что я буду воговать, вгать, по девкам ходить, стгашные штучки вытвогять?
— Ясное дело, знал, — снова поддакивает Красницкас.
— И знал, что я за ггехи свои после смегти в ад угожу? Вегно? Зачем же он меня сотвогил, пустил на свет? Где же тут логика?
— Нет, погоди, погоди! — кричит Красницкас. — У человека свободная воля! Он может не грешить, не воровать, добродетельно себя вести и попасть в рай!
— Чушь погешь, бгатец! — говорит Глинскис. — То я буду делать или се, а бог заганее знает, что я буду делать. Без воли божьей ничего не случается; итак, без его воли я ни вгать, ни воговать, ни к девкам ходить не могу… Ха-ха-ха! — смеется Глинскис. — Ни один святоша мне этих штучек гастолковать не может. Я все собигаюсь задать этот вопгос нашему капеллану. Посмотгим, как он выпутается!..
— Дурак! — кричит в бешенстве Матулайтис.
— От дугака слышу! — отбривает Глинскис. — И попгосил бы без подобных выгажений, а то схлопочешь по могде!
— Культурнее, ребята, культурнее! — негромко, спокойно говорит ученик, являющийся к столу из другой половины дома — его фамилии я не знаю. Он тоже рослый, чернявый, весь какой-то аккуратный и подтянутый. — Мы ничего не докажем друг другу, если вместо того, чтобы каждый обосновал свою мысль, начнем обзывать друг друга. Глинскис говорит чистую правду, но я не согласен с его тоном!
Все умолкают, даже Глинскис и его противники слушают рослого гимназиста.
— Я бы поддержал мнение, — продолжает серьезный гимназист, — что религия — только куча предрассудков и бессмыслиц. Ее создал сам человек, страшась непонятных ему сил природы. Ведь и поныне темный крестьянин, увидев молнию, крестится: он думает, что гром — это божья кара. Нам же известно, что это и не божья и не дьявольская затея, а самое обыкновенное электрическое явление.
Матулайтис снова принимается доказывать, но уже спокойнее: то, о чем только что рассказывали, — бессмыслица, выдумки цицилистов, без веры человек превратится в животное.
— В такого богова, как ты, — вставляет Глинскис.
— Не замолчишь ты? — Матулайтис, выйдя из терпения, вскакивает, хватает стул и вот-вот запустит им в Глинскиса, но серьезный гимназист сдерживает его.
— Нет, друзья, подобными аргументами мы ничего не докажем! — говорит он и ставит стул на место. — Мы можем обосновать свои мысли лишь серьезными, продуманными, научными аргументами.
Один из учеников, высокий и бледный, который, как мы знаем, недавно вернулся из Воронежа, вдруг звонким голосом затягивает песню. Несколько голосов нестройно подтягивают:
Эту песню я слышу не первый раз. Мне нравится ее мелодия, да и слова просто замечательные. Я согласен, что надо порубать топором помещиков, таких, как трямпиняйский Аушлякас, всяких перекупщиков, которые только обманывают людей, и таких гадов, как Антанас Васаускас, который каждый день набивает брюхо колбасой и скиландисом…
Мне очень понравился гимназист, который так долго и интересно говорил о боге, спорил с атейтининками. Но страшно было подумать, что такой симпатичный с виду парень, даже довольно образованный, во многом разбирающийся, говорит такие ужасные вещи! Ведь если его послушать, получается, что и бог, и ангелы, и черти, и даже рай и ад в конце концов не больше и не меньше как сказки! А я сызмала знаю, что люди, не признающие бога, хуже убийц, потому что, как говорила тетя Анастазия, они «губят душу человеческую». Этот гимназист из таких. Он, без всякого сомнения, «цицилист»!
Когда я возвращаюсь наверх, Васаускас, подняв голову, наверное, от письма, которое он пишет какой-нибудь гимназистке (однажды мы с Каросасом перехватили такое письмо), говорит:
— Ну что, этого безбожника Гловацкиса слушал? Может, тоже уже в бога не веруешь?
Не сказав ни слова, я опускаюсь, как и каждый вечер, на колени у своей кровати и пытаюсь сотворить молитву. Но мои мысли то и дело возвращаются ко всему, что я слышал сегодня вечером. Нет, нет, этот Гловацкис не то говорит! Но парень он просто замечательный! И в его словах все-таки есть доля истины. Ведь ясно, что прав не Васаускас, не эти горлопаны Матулайтис и Красницкас, а этот степенный, хороший парень Гловацкис!
— Как его зовут? — спросил я громко, уже лежа в постели.
— Кого? — сонно откликнулся Васаускас. — Этого безбожника Гловацкиса? Пиюс. Имя как у папы римского, а что болтает! В тюрьму бы такого!
Я ничего не отвечаю, чувствуя всей душой, до чего же я ненавижу Васаускаса и как тянет меня к новому знакомому — Пиюсу Гловацкису.[41]
УЧЕНИКИ И УЧИТЕЛЯ
Наш класс назывался вторым «В». За первыми партами сидели те, кто поменьше. Ученики съехались в Мариямполе издалека, из всей обширной, на многие десятки километров, округи. Ближайшие гимназии, кажется, действовали тогда в Алитусе, Вил-кавишкисе, Каунасе. А эти города казались нам невероятно