свой ряд, он берет у меня косу и доканчивает мой. Потом мы ложимся на краю лужка, на густую, только что скошенную траву. У травы острый приятный запах, она холодит разгоряченное тело. В ней пестрят колокольчики и прочие луговые цветы… От поместья долетает кукованье кукушки.
— Я тебя ждал, — говорит мне Пиюс. — Посоветоваться хотел. Ты ведь знаешь, я тоже мечтаю об ученье… Я же всю зиму проучился… у нас в горнице была школа… Учительница мне помогала…
— Что ж, — говорю я, — это замечательно!
— Я вот думаю, — продолжал брат, — на пятнадцати гектарах мы все не проживем… Еще бы земля была хорошая, как под Мариямполе… Тут ведь не земля, одни слезы.
— Отлично, если ты хочешь учиться, Пиюс! — говорю я. — Ей-богу! А куда ты собираешься? И когда?
— Осенью. Говорят, лучше всего в Вейверяй. Далеко, зато там есть учительские курсы. Только бы экзамены сдать.
— Сдашь! — говорю я. — Ясно как день, что сдашь…
— Знаешь, мне еще в армии эта мысль в голову пришла. Свет повидал, людей, понял, что без ученья как без рук… Пускай Юозас остается в хозяйстве, а для меня тут места нет… Пойду-ка я по твоим стопам.
Я действительно обрадовался, услышав о планах брата. Без сомнения, из него получится отличный учитель. Он ведь такой степенный, незлобивый, умный.
— Правда, Пиюс, ты мне мало о своем солдатском житье рассказывал…
— Что там рассказывать? Были в Сувалках, потом в Сейнах поймали нас поляки и заперли в синагогу.
— В синагогу?
— Да, я ведь говорил, кажется… Мы там целую ночь просидели. Думали, что поляки нас в Варшаву погонят в лагерь, но в это время в Сейны снова ворвались наши ребята, распахнули дверь синагоги… Мы вышли очумелые, неспавшие, голодные. В местечке начался бой. Я помню только, что увидел подбегающих польских солдат и бросил в них гранату…
— Ну и что?
— Эх, — отмахнулся Пиюс и снова встал. — Лучше давай косить! Видишь, вот и обед скоро.
Да, сено косить — не орехи щелкать: к вечеру меня словно измочалили, — казалось, еще шаг, и рухну прямо на землю. Лежал ночью плашмя, не повернуться даже — ныли руки, ноги, все тело стало свинцовое.
…Косить рожь по старому обычаю созвали помочь. Пришли наши соседи — Андзюлявичюс и Юозас Бабяцкас, а из Гульбинаваса — Трячёкас и Белюнас, который на свадьбах пиликал на скрипке. Привел он и женщин. Из нашего двора были три косы — Пиюс, Юозас и я. Снопы вязали мама, тетя Анастазия и Забеле. По правде говоря, поначалу мне предложили носить с Аготеле снопы и ровно их укладывать, чтоб потом проворнее было ставить в суслоны, но я не согласился.
Рожь косить оказалось куда легче, чем сено. Особенно на пригорках, где рожь жидковата, хорошо отбитой косой можешь махать, не отставая от других. И мне было приятно слышать слова Юозаса Бабяцкаса:
— Гляди, а я-то думал, что, в классах поучившись, в дело не годится… Однако рубит парень сплеча, смотреть любо…
— Он ничего? — откликается Пиюс. — С ним я ведь луг «У камня» скосил. А трава там густая, стриги, как овцу, — уродилось там сено в этот год…
Помогал я и свозить домой сено и рожь. Сено мы сгружали на сеновал над хлевом. С воза на длинных вилах его подают Юозас или Пиюс. Мы, младшие, хватаем сено с вил в охапку, волочем и упихиваем под стреху, кладем на редкий настил, сквозь который легко провалиться в хлев. Так понемногу набиваем сено до конька. Снопы ржи с телеги, стоящей на току гумна, летят на кладь. А наша работа — подавать снопы кому-нибудь из взрослых, который плотно укладывает их в ряды — сначала в одну сторону комлем, потом в другую.
Когда носишь снопы, всякое бывает — то в руку вопьется шип чертополоха, то до крови занозишь соломинкой ногу, но ведь работаешь наравне со взрослыми! Впередышку слушаешь их рассказы, шутки и смеешься сам, а иногда расскажешь такое из городской жизни, что они слушают разинув рты, — если ты умеешь как следует приукрасить, конечно…
А летний полдень у озера… Запах аира и ила, серебряные рыбешки, кишащие в сети, вытащенной из Рукава, брызги воды из-под ног плавающих приятелей… Теперь мы снова встретились, и они придирчиво следят, не разучился ли я плавать, хорошо ли ныряю. Они не знают, что весной и осенью я каждый теплый день бегу за город к Шешупе. Нет, моим друзьям не в чем меня упрекнуть — я не отстал от них!
А по воскресеньям… Пешком или на телегах мы отправляемся в местечко. Здесь все для меня так знакомо! Торчит обгоревшая в войну корчма. Видно пожарище на месте моей первой школы. Когда я вхожу в лавчонку, она мне кажется меньше, чем была, и не такая завлекательная, молодая еврейка говорит мне:
— Господин студент, пожалуйте в комнату… Там сможете присесть…
Краснея, я отказываюсь и говорю, что увидел за окном приятеля. Там на самом деле идет Янушявичюсов Антанас. Но не он меня волнует. Только что прошла с подругой гимназистка Стасе, приехавшая к своей сестре из Алитуса. Я знаю, что она — татарка. Ее родители перешли в католическую веру. Стасе кажется мне необычайно прекрасной. Ее лицо — кровь с молоком, глаза карие, бархатные, косы толстые, с золотистым отливом. Фигурка высокая и стройная, и мне кажется, что она с каким-то небывалым изяществом ставит ножки, выбирая сухие места после сильного ночного ливня — лужи еще не просохли.
Стасе уже прошлым летом показалась мне на редкость привлекательной. Когда мы как-то остались вдвоем, она сказала, что я уеду в Мариямполе и, конечно, тут же ее забуду, а я от всей души доказывал, что наша дружба будет вечной. Кончилось тем, что мы обменялись адресами.
Сейчас эта самая Стасе идет по местечку и смотрит по сторонам, как будто кого-то ищет. Увидев меня перед дверьми лавочки, она покраснела и как бы нарочно отвернулась. Я решил, что она за что-то на меня сердится, но все-таки смело подошел и поздоровался. Да, она на самом деле недовольна. Едва подруга куда-то ушла, Стасе спросила меня, почему я так долго ей не писал. Я сослался на то, что был занят, ведь приближался конец учебного года. Но мне самому было неловко, я ведь лгал. На самом деле я напрочь о ней забыл! И теперь отчетливо вспомнил почему.
В дом, где мы жили в городе, приехал какой-то старичок. Рассказывали, что он только что вернулся из Америки и собирается домой, в Сейрияй или Лейпалингис, а в нашем доме поселился временно. Старичок был невероятно богобоязненный и целые дни проводил в костеле. Если он бывал дома, то в открытое окно весной я видел, как он стоит на коленях у кровати и перебирает четки. Из Америки старичок привез дочку, которую звали Региной, красивую, бойкую и шаловливую девушку лет семнадцати.
Она ходит на наши вечеринки и азартно танцует с гимназистами. Прищурив большие карие глаза, она ловко перебирает крепкими ножками, а желтые как воск волосы развеваются — ну просто глаз не оторвать. Губы у нее пухлые, носик чуть курносый. Симпатичная особа!
Вскоре я с ней познакомился. Разговорчивая и приветливая, в разговоре она сыпала всякими американскими словечками: «yes, surely, going»[73] — и потому казалась мне еще интересней. Вдруг ей взбрело в голову научить меня английскому языку, и она притащила ко мне какую-то книжку и заявила, что прежде всего я должен выучить алфавит.
— Алфавит у нас, в Америке, поют, — щебетала она. — Surely, послушай!
И она запела:
— Эй, би, си, ди, и, эф, джи, эйч, ай, джей, кей, эл, эм, эн, оу, пи…
Тянул вместе с ней и я.
— Хорошо, хорошо ты поешь, very good![74] — твердила она.
Она мне объясняла, что лучше всего английский изучать, начиная с таких слов, которые скорей застревают в голове. И я вскоре уже знал и «Go to hell!»[75] и «Devil»[76] и другие подобные словечки. Когда я их повторял, Регина смеялась во весь рот, даже ее белые зубки сверкали. Помню, как-то она долго глядела на меня, а потом взяла в руки