Конец Нового времени
I
Как видит мир средневековый человек? - Чтобы представить эту картину, лучше начать с одной черты, общей для пего и для человека античного : ни у того, ни у другого нет привычного для нас представления о бесконечном пространственно-временном континууме. Для обоих мир — ограниченное целое, имеющее очертания и форму - образно говоря, шар.
Однако внутри этого общего мироощущения есть различия. Античный человек не выходит за пределы мира. Для него немыслим вопрос: что может быть вне мира или над миром? В нем живет бессознательное самоограничение, не решающееся переступить известные границы; глубоко укоренившаяся в античном этосе золя оставаться в пределах дозволенного. А во-вторых, что, пожалуй, еще важнее, за пределами этого мира у него нет точки опоры. Мир для него - это просто все вообще; на что же ему опереться, чтобы перешагнуть через него?
Можно было бы опереться на опыт божественной реальности, превосходящей это «все» и потому стоящей вне его; такая реальность позволила бы всякому, кто обратится к ней и примет ее, взглянуть на мир со стороны. Но античный человек такой реальности не знает.
Конечно, из своей религии он знает о всевышнем «Отце богов и людей» и верит в него; но этот Отец так же принадлежит миру, как и небесный свод, им олицетворяемый. Античный человек знает о власти судьбы над всеми, включая всевышних богов, о правящей миром справедливости и о разумном порядке, определяющем все происходящее. Однако эти всемогущие силы не противопоставлена миру, а образуют его первооснову.
Философ античности пытается мыслить абсолютное божество, свободное от несовершенства. Но и это не позволяет ему выйти за пределы мира - да он, собственно, и не хочет. Вернее, не может хотеть - чтобы захотеть, надо быть уже снаружи, а он находится внутри мира. Чистое бытие Парменида, которое кажется отделенным от всего конкретного, сводит множественность познаваемого к последнему и неизменному — это щит, выставленный против страшной власти бренности, так глубоко уязвлявшей грека. Благо, обнаруженное Платоном еще выше области идей. первая сущность, не отделяется от вселенной, а остается ее вечной частью: потустороннее внутри мирового целого. Неподвижный двигатель Аристотеля, неизменная причина всех происходящих в мире изменений, обретает свой смысл лишь в отношении к целокупности бытия именно этого постоянно меняющегося мира. А Сверх-Единое Плотина — продукт предельно напряженного усилия выбраться наружу из мира вещей и людей - остается, несмотря ни на что накрепко к этому миру привязано: оно - источник, из которого в силу необходимости изливается поток множественности сущего: оно же и цель, к которой этот поток устремляется в обратном движении, направляемый Эросом и очищением.
Античный человек не знает ни одной точки вне мира, поэтому он не может и пытаться взглянуть на него снаружи. Чувством и представлением, поступком и делом он живет в мире. Любое его движение, даже самое отважное, устремленное в самые запредельные области, остается внутри этого мира.
Нам могут возразить: чтобы представить себе мир как нечто оформленное, нужно окинуть его взглядом: а это предполагает, что мы смотрим на него со стороны и на некотором расстоянии. Но это, как мне кажется, не относится к античному человеку. Он созерцает мир никоим образом не «извне», а только исключительно «изнутри». Оформленная картина мира — результат самоограничения, отвергающего хаотически-бесконечное и отказывающегося от непомерного; чувство гармонии требует, чтобы все сущее было «космосом», прекрасным и упорядоченным.
Античность даже не пытается сконструировать мир как целое, отведя в нем каждому предмету свое место, что так характерно для средневековой воли. Жизнь остается свободной.
Это обнаруживается прежде всего в религии.
Мир видится божественным. Он возникает из «арх'е» - некоего внутреннего источника, и движется по пути, предначертанному для него порядком и судьбою; но и источник, и порядок, и судьба принадлежат к нему самому. Он есть всесущее и всеполнота, вся вообще действительность, причем не только эмпирическая или историческая, но прежде всего божественная. Божественное составляет изначальную и тайную стихию мира. Человек живет в ней, а она живет в человеке: осознать это и признать правильным - суть религиозного мироотношения.
Разные сущности и силы мира тоже божественны. Из этого знания вырастает миф. Миф толкует мир и его стихии, в том числе человека, который противостоит миру благодаря своему духу, и в то же время есть его часть. Мифы позволяют ему найти свое место в бытии.
Мифы образуют своего рода единство, но не рационально-систематическое, а живое. Они беспрестанно в движении: развертываются, соединяются, сплавляются друг с другом.
Со временем религиозное чувство отделяется от мифологической основы и связывается с философскими мотивами и этическими целями; однако и тут оно сохраняет свободу движения, не выказывая ни малейшей претензии на завершенность и окончательность. Религиозность Эмпедокла иная, чем у пифагорейцев. У Парменида - совсем не та, что у Сократа. Платон и Аристотель, Стоя и Плотин — каждый мыслитель выражает собственное убеждение, но при этом и все другие оставляет открытыми, так что складывается впечатление, будто религиозный дух исследует разные возможности, открываемые перед ним духом философским.
Такая же подвижность отличает и науку.
Греческий дух занят неустанным вопрошанием. Он желает знать, как обстоит дело с миром. Ничто не установлено твердо; все открыто. Допустима любая точка зрения, любой взгляд может состязаться с любым другим, пока не переступит известных границ, заданных самой сущностью полиса, и не наткнется на запрет — вспомните, например, процессы Анаксагора или Сократа. Итак, дух ищет и исследует. Он экспериментирует с самыми разными предпосылками, получая в конце концов не просто совокупность знаний, но целую типологию возможных позиций и мировоззренческих установок.
Нечто подобное проявляется и в политической жизни.
В разных греческих государствах это обнаруживается по-разному, в зависимости от географических и этнических предпосылок. Само собой разумеющееся включение всякого отдельного индивида в порядок полиса сочетается со столь же само собой разумеющимся агоном — состязанием политических честолюбий. Нескончаемое соревнование и борьба заставляют быстро развиваться исторические формы, но при этом сами быстро истощаются. Грекам не удалось объединить Элладу; да в сущности они и не хотели этого — не хотела даже тогда, когда в этом заключалась единственная и последняя возможность продолжения исторического существования; они предпочли истязать друг друга в бессмысленной борьбе, пока полуварвары-македоняпе не установили нечто вроде единства,— тут есть основание для серьезного возражения против их формы жизнеустройства, хотя наше восхищение обычно метает нам разглядеть его.
Можно привести еще много примеров, и сквозь все будет проступать одна и та же картина: неограниченная свобода человечески-культурного движения, развивающаяся на основе изначальных феноменов бытия и мысли, столь же плодотворная, сколь и опасная.
Лишь одно-единственное явление в античности может заставить нас говорить о попытке выстроить полную и всеохватывающую конструкцию бытия — это Римское государство. Оно действительно стремится организовать «orbis terrarum» — весь круг земель. Но римский духовный склад так реалистичен, так не склонен к теории и метафизике, так искренне и широко открыт навстречу жизни, несмотря па всю свою твердость в политике, что и здесь сохраняется античная свобода и непринужденность движения.
ii
В средние века отношение к миру и образ его меняются до самого основания.
Человек верит в библейское Откровение. Оно удостоверяет действительность Бога, стоящего вне мира и над ним. Бог. конечно, присутствует и в мире, ибо мир создан Им, Им поддерживается и наполняется; но Он не принадлежит миру, Он — его независимый господин. Корень этой независимости в том, что Он подлинно абсолютный и чисто личный Бог. Абсолютно личный Бог не может раствориться ни в каком мире — Он сам в себе существует, сам себе хозяин. Он любит мир, но не зависит от него. Мифические божества существуют вместе со своей областью мира и вместе с нею погибают; абсолютные существа философов