– Два. – Офицер жадно затянулся папиросой. – В сущности, полтора, поправился он. – Один мы кокнули, ковыляет кое-как.
Подошла Михальская.
– Поработаем, – сказала она.
– Антифрицы. – Майор оглядел нас с интересом. – Учтите, у них шестиствольный миномет.
Охапкин уже разворачивал звуковку. С вечера ударил мороз, дорога поскрипывала.
– Стоп! – крикнул Шабуров. Он соскочил на дорогу и шел рядом с машиной, держась за крыло.
Теперь она повернулась рупорами к противнику. Укрыться негде. Рядом, за обочиной, заросли, но туда не сунешься – снег слишком глубок.
– Я первая, – заявила Михальская и вошла в кузов. Затарахтел движок.
Рупоры грянули военный марш. Потом раздался голос Михальской, оглушающий, совсем чужой.
– Вы, наверное, уже слышали меня, – начала она. – Вы называете меня 'небесной фрау'. Я говорила вам с самолета. Я предупреждала вас, что и под Ленинградом вас ждет разгром. Вы тогда не верили. И вот вы убедились.
Вся ночь наполнилась ее голосом. Немцев не видно, их поглотила темнота. А может быть, их и нет вовсе? Оттуда ни выстрела, ни ракеты.
Охапкин что-то говорит мне. Его губы шевелятся.
– Удирают самосильно! – кричит он мне в самое ухо. – Но оглядываются.
– На что вы рассчитываете? – Звуковка грозно вопрошает молчащую ночь. – Бегство не спасет вас. Для вас нет спасительного рубежа.
Около меня приплясывает, дышит на руки Коля. Ноги его в новых сапогах скользят, он хватает меня за рукав.
– Блеск! – слышу я. – Видели у майора?.. А что, орден Кутузова выше или нет?
– Выше, – отвечаю я, не задумываясь.
– Холодно! – Коля отпустил мой рукав. – Зима опять… Пойду в кабину.
Рупоры умолкли. Машина стала как будто меньше. Потемнела, начала сливаться с ночью. Острый металлический щелчок дверцы – словно точка, звуковая точка после передачи.
– Бензином пахнет, – сказала Михальская. Она жадно вобрала в себя студеный воздух.
– До чего же тихо, – сказал я.
– Провалились они, что ли? – неспокойно откликнулся майор.
Его тянуло к нам. Словечко 'антифрицы' он произносил без иронии. Он тревожился за нас, порывался помочь нам, подать совет.
Вдруг звуковка выделилась из мрака. Облака раздвинулись, показалась половинка луны с прозрачным, оттаявшим краешком. Отчетливее забелело снежное поле впереди, голое, враждебное. Гитлеровцев нет, они далеко.
– Вы сюда встаньте, – сказал майор Михальской. – В случае чего – в кювет.
– Тихо ведь, – ответил я, чтобы ободрить себя. На меня тоже действовала эта непонятная тишина. И ненужный свет луны. Сейчас моя очередь, движок уже остыл, кузов проветрен. Там, в кромешной тьме, копошится Шабуров.
– Включаю, – сказал он.
Я вошел и плотно захлопнул за собой дверцу. Движок встрепенулся, сонно разгорелась лампочка, соединенная с микрофоном.
Вещать из машины очень неудобно. Не только из-за паров бензина, выбрасываемых движком. Собственный голос не слышен, его топит рев репродукторов. Неудобно, а иногда жутко бывает здесь, в наглухо закупоренной машине, охваченной ночью, неизвестностью. С робким светлячком-лампочкой. А может быть, луна уже за тучей? Да, наверно, за тучей. Ведь просвет был небольшой. Если так, то хорошо. А если нет? У немцев шестиствольный миномет, и им нетрудно, в сущности, засечь нас по звуку.
– Внимание, внимание! – начал я. – Даем вести с фронта.
Я читаю сводку. Я чувствую, как движутся мои губы, ощущаю мускулы гортани, давление воздуха, но голоса, моего голоса, точно не существует. Грохочет другой голос. Он бьет в уши, он сжимает голову, как тяжелый шлем. Он разливается необъятным океаном, и я на дне этого океана.
Сводка закончена. Тихо, по-прежнему тихо. Лампочка меркнет, я отодвигаю штору. Да, луна спряталась. Теперь листовку о преступлениях фашистов. О сожженных заживо в Титовке, о пытках, об издевательствах над советскими людьми.
– Палачи не уйдут от расплаты! – грозит, сотрясаясь, звуковка.
Внезапно микрофон выпадает из пальцев, я уже не сижу на ларе, я на полу. Какая-то сила отчаянно трясет звуковку, словно налетел ураган. По инерции я еще произношу слова, отпечатавшиеся в памяти, но рупоры наверху молчат.
В ту же секунду я очутился на улице. Как это произошло, не знаю, очевидно меня вытолкнул Шабуров. Дорога безлюдна.
Где Михальская? Где майор?
Отвратительный вой заставил пригнуться, кинуться к кювету. Шабуров дернул меня за плечо, я упал и растянулся в кювете, на ломком снегу. Близко, в кустарнике, лопались мины.
Шестиствольный… 'Это второй залп', – сообразил я. От первого умолкла звуковка. Я поднялся, сплевывая снег. Рядом вырос майор, потом, опираясь на него, встала Михальская.
Она побежала к машине. Звуковка дрожала, мотор жил. Охапкин, вероятно, пустил его в ход, как только миномет начал стрелять. Ох, отчаянный Колька! Первая пачка мин разорвалась за другой обочиной шоссе, звуковка наша заслонила тех, кто стоял у кювета и возле 'сорокапяток'. Осколки достались ей. Но это выяснилось потом. Я не заметил пробоин в борту, не успел заметить, так как Михальская рванула дверцу кабины и крикнула:
– В машину! Живо!
Звуковка понеслась на предельной скорости. Я глядел в окно. Дорога повернула, опоясывая холм. Лязгнули тормоза.
Мы с Шабуровым вышли. Со мной столкнулась Михальская. Она задыхалась.
– Надо вынести его, – сказала она.
Коля лежал в кабине. Он сполз с сиденья, ноги его подогнулись, голова откинулась на спину. Крови почти не было. Мы не сразу разглядели ее – она тоненькой струйкой сочилась из ранки на виске, едва приметной. Мы вытащили Колю и внесли в кузов. Он застонал. Я развернул на полу матрац, и мы положили на него Колю.
– Вы с ним будете… – сказала мне Михальская. Она села за руль, за ней послушно пошел в кабину Шабуров.
Стало быть, Михальская вела машину. А мотор включил Коля, включил последним усилием, раненый…
Машину подбрасывало. Я придерживал голову Коли. Он опять застонал.
– Скоро, Коля, скоро, – сказал я, силясь увидеть в темноте его лицо. Приедем в медсанбат, Быстрова тебе перевязку сделает…
Он не слышал меня. Нет, я не видел его лица, но знал, что мои слова раздаются в безучастной пустоте.
– Ерунда, Коля, – сказал я. – Царапина. Мы еще воевать будем, Коля. Нам до Берлина с тобой…
Он стонал и временами двигал руками, будто смахивал что-то с лица. Сквозь ушанку я ощущал живое тепло.
Палатки медсанбата, большие, мягкие, словно опустившиеся на землю облака, возникли у самого шоссе, в серой мгле. Подбежали две низенькие плечистые санитарки с носилками.
Мы ждали. Вышел седой прихрамывающий санитар с тазом, плеснул из него и заспешил обратно. Красноватое пятно осталось на снегу. За тонкой стенкой палатки кто-то, захлебываясь, кашлял. У соседней палатки разгружали машину с красным крестом, выносили раненых.
Вышла женщина в туго перетянутом халате, бледная, с вызывающе четкими черными бровями, с длинными ресницами.
– Привезли? – спросила она. – Как фамилия?