великого государства Российского — тошно смотреть!
И так тоже подумаешь: а ведь он и раньше такой был, только покрыт был покрывалом великого государства Российского, покровы упали — и вот он, человечек, весь тут налицо, ковыляет себе и ковыляет. Что от него убыло? Такой он и был, такой он и есть: вся правда налицо. И так всё, оказалось теперь, — это великое число лентяев, негодяев, воров и убийц, скрытых раньше под кровом империи, — так это и раньше было, это и есть правда нашей жизни, значит, все, что случилось, — мы увидели правду.
Скоро войдет победитель в этот город, тот, который недавно пускал удушливые газы, теперь он выпустит свою мещанскую пудру — куда более страшный удушливый газ! И будет нам проповедовать нравственность порядка. А что, если и его раздеть так, освободить от покровов империи и победы, — все такой же останется ковыляющий человек, как наш.
Смотрели мы во Львове на побежденных австрийцев[48], теперь немцы будут смотреть на нас, а по существу ни им не прибавится, ни от нас не убавится.
Наконец-то решилась хозяйка моя купить конину, опустила ее в святую воду и подготовила вообще к вкушению котлет такую обстановку, будто мы грех какой-то совершаем, не то человека, что ли, зажарили. И стоит она у печки старая, голодная, страшная и будто говорит: «Фуфу, русский дух!»
Видел я сегодня — батюшка мой! — будто сон припоминаю ночной, как же это так? Я хотел только вспомнить и записать, что видел, слышал и передумал за день, а будто сон, самый настоящий сон хочу вспомнить. Или ночь так опутала день, что ходишь наяву как во сне? Шевелится какой-то хаос событий, который в снах и не считаешь, из снов вспоминаешь только хитрую цепь приключений. Так и тут, в эти ночные дни, вспоминается только чушь пустяковая...
Снились мне какие-то, не вспомню какие, добрые и умные звери, между ними была и моя собака Нептун, и как-то эти звери — не помню, как — помогали людям в их ужасных падениях, выводили их и доводили до состояния своего, гораздо более высокого, чем нынешнее человеческое.
Одни верили в народ, поклонялись народу — что теперь от народа осталось? Другие верили в человека — что теперь от человека осталось, «где человек»? И третьи верили в себя — эти раздеваются теперь: оказывается, вера их была не в себя, а в одежду свою, они теперь снимают одежду, а за ней другая показывается, как из большого красного пасхального яйца — синее, потом откроешь — зеленое, и все меньше, меньше до последнего желтенького пупышка, который уже не раскрывается.
Думали — Москва, пропала Москва, думали...
Думали — крестьяне, пропали крестьяне, думали — казаки, пропали казаки, думали — Москва, фукнула Москва, Дон, Украина, и остались немцы и голые Советы солдатских дезертиров и безработных рабочих.
Нет больше на улицах голубей — их незаметно выловили удочками, а может быть, многие и сами погибли без еды.
Самоубийство собаки. Собака голодная, облезлая шла, качаясь, по Большому проспекту, на углу 8-й она было упала, но справилась, шатаясь, пошла по 8-й, навстречу ей шел трамвай, она остановилась, посмотрела, как будто серьезно подумала: «Стоит ли свертывать?» — и, решив, что не стоит, легла под трамвай. Кондуктор не успел остановить вагон, и мученья голодной собаки окончились.
Деспотизм и дитя его большевизм — вот формула всей России.
— Вы ее идеализируете!
— Что значит идеализировать? говорить хорошо о том, что мне нравится. Да, она мне нравится, и я ее идеализирую.
— Значит, видите не то, что есть.
— Я вижу то, что мне нравится.
— Так вы скоро в ней разочаруетесь.
— Ну, что же: наше время скорое.
Хозяйка моя все ищет дочери своей жениха, уже весь человек брачный обобран, уж и в церкви не венчают, уж и в комиссариате не заключают условия, а расписываются прямо на стенах пальцами, а она все еще благоговеет перед словом «жених».
Не солнца золотой свет затмил свет луны и звезд небесных — зарево пожара великого помрачило сияние ночных светил, и не для работы утром встали спавшие люди, а вышли среди ночи поглазеть на пожарище и в опаске за свое добро: вот-вот и свое загорится.
Бледная, как ваты клочок, висит над Невою луна, и душа моя такая же бледная при зареве русского пожара: не светится больше, и никто больше не заметит ее, потому что она не нужна, и не сегодня-завтра меня заставят колоть лед или продавать газеты. Закрываю глаза, и вот в темноте передо мной лавочка, и на лавочке кто-то в черном еле различимо: женщина. Смотрит на меня упорно, словно ожидая — не он ли пришел, на кого надежда, — и вдруг повертывает голову в сторону — нет, не я! Рукой оперлась на лавочку и тем же упорным взглядом смотрит в темноту. И за ней нет ничего, и вокруг ничего нет, и сама она еле-еле с лавочкой своей садовой отделяется от темноты. Вдруг пламя пожарища открывает тьму — женщина в черном исчезла, а на ее месте всюду стоят безрукие и безногие и друг в друга плюются.
Шепчет черная ночь:
— Это всеобщее равенство: они всё разделили, чтобы сравняться, но пришли инвалиды безрукие, безногие с войны и для уравнения потребовали, чтобы другие обрубили себе руки и ноги.
И они отрубили и не стали добрее и лучше: плюются.
Но я при этом свете закутаюсь в черное покрывало, навешаю бумажные золотые звезды на черное — смотрите на меня, вот я пришел с Луны — сын ваш — посмотреть, и вот как мне все это кажется, и что я...
Вы хотели всех уравнять и думали, что от этого равенства загорится свет братства людей, долго вы смотрели на беднейшего и брали в образец тощего, но тощие пожрали все и не стали от этого тучнее и добрее[51].
Но вот идет безрукий — сравняйтесь с ним, обрубите руки себе. Идет безногий — обрубите ноги себе.
И что же, мы — безрукие и безногие, вот нет у нас ничего, и вокруг вас нет ничего, вы стояли тут и были на земле русской и не можете даже больше подраться между собой. Ну, что же делать? Плюньте в соседа, плюйтесь, плюйтесь, это одно вам осталось, бедные русские люди!
Гнев и злость, накопленные за столетие, нашли свой выход, и тайная убийственная идейка, которую