Только новых коров провожают хозяева, иногда женщины, иногда мальчики или девочки. Мы смотрим в окно и на коров, и вдруг все воскликнули:
— Капитолина Ивановна!
Самая богатая наша барыня Ельца, Капитолина Ивановна, в шляпе, хорошем пальто и с веточкой в руке шла за коровой.
— Вот до чего дожили.
Завтра погибнет мой сад под ударами мужицких топоров, но сегодня он прекрасен, и я люблю его, и он мой.
Прощаюсь с садом и ухожу, я найду где-нибудь сад еще более прекрасный: мой сад не умрет[89]. Но вы, кто рубит его, увидите только смерть впереди (пьяные вороны).
Я всегда двигался, но всегда с большим трудом приводил себя в движение, — куда попал, там хочется и остаться, и кажется, вот-вот какой-то мелькнет план вечности, и никак план не складывается, все запутывается, и вот, чтобы распутать застоявшееся,— я двигаюсь.
Сейчас особенно не хочется ехать, устоялся бы.
Свирепствует злоба беспощадной революции, как северный ветер, но ведь и любовь не масло — почему же молчит любовь и не поднимется ветер с горячей стороны?
Не знаю, за какой хвостик и как зацепиться, чтобы размотать всю загадку своего прошлого существования, — как?
Оборванная душа: звезда — бывало, звездам расскажет оборванная душа.
Однажды поздно ночью этой зимой шел я по улице пустынной, где грабили и раздевали постоянно. Иду я, думаю: «Проскочу или не проскочу?» — совершенно один иду, и вот показывается далеко другой человек. Оружия нет со мной, а кулак на случай готовлю и держу его так в кармане, будто вот-вот выхвачу револьвер. Тот, другой, приближается, всматриваюсь: книжка в руке, слава тебе, Господи! с книжкой человек не опасен, он друг мой.
Неведомый друг мой с книжкой в руке, вам пишу это письмо из недр простого русского народа, который отогнал далеко от себя лучших друзей своих.
Какая пустыня вокруг меня! Вижу, вон идет в церковь народ, двое остановились у моих ворот, один поднял руку вверх и быстро опустил ее вниз — я понимаю, он сказал:
— Разорен дочиста!
И тем самым презрен. Не вижу ни одного человека из многих тысяч знакомых в этой Скифии, кто понял бы скорбь мою от боли за них самих, а не за свое имущество. В нашем купеческом городе я насчитаю десятки людей, кто потерял свое имущество и даже жизнь свою за правдивое свое слово. Но здесь ни одного человека не найдется, кто посмел бы с риском для себя постоять за правду.
Я спрашиваю:
— Где человек?
Мне отвечают:
— Человек в землю ушел.
Это значит не то чтобы человек занялся дележом земли, а буквально: здешний скифский человек роет себе ямы, в которые, как собака, иногда прячет лишнюю корку, зарывает свои запасы.
По всей стране клич:
— Спасайся кто может!
И человек полез в землю, потому что ему хочется жить, хоть как-нибудь, только жить.
Вот на пороге моем стоит один из них в синей поддевке, ему что-то нужно от меня и хочется мне угодить.
— Как дела? — спрашиваю.
Он жмурит один глаз на мгновенье и отвечает мстительно:
— Идет!
Это значит, немец идет, который освободит мой сад от захвата.
Так он собой меня понимает, себя понимает, а между тем стал гражданином: часами беседуем мы с ним все исключительно о наших гражданских делах, местных, деревенских, волостных, даже городских. Его понимание меня прекращается на оценке украинских дел: не германцы в этом виноваты, а какие-то наши изменники. Не то чтобы сами украинцы были изменниками, как поняли бы мы, а что-то совсем непонятное, безжизненное: идут не германцы, а наши буржуи. Тут смешивают его эсеры с большевиками, а дальше ничего не понять: темная сторона. В щелку интернационала.
Словом, так же, как при царе: кто-то изменяет, а кто — неизвестно. С этого начался тупик в сознании, и что самое главное теперь нужно знать гражданам и разбираться в мировой войне — тут настоящая тьма.
Еще расходимся мы в оценке большевиков, всеобщая оценка их такая, что дело их правильное, а слуги их — разбойники и воры — совершенно как при царе.
Правильно сделал солдат, что убежал — хозяина нет, и убежал, хозяина нет на землю.
— Немец — что ему до нас?
— Как что, а урожай? правда, что при таком порядке мы соберем меньше.
— Половину.
Результат: германец сам по себе хорош, но буржуй, связанный с ним, вреден: буржуй — свой, Керенский и другие.
Раз, например, я спрашиваю, в чем же его дело, зачем он пришел ко мне?
Конечно, хищное дело. Я говорю:
— Большевики не дадут.
— Ну, — отвечает, — и большевики теперь просто: против них Керенский.
То есть керенки.
— А если придет.
— Хозяин?
Немец, теперь часто слышу, называется так: «хозяином» земли русской, вместо Учредительного собрания — немец.
— А что же хозяин, что дурного хозяин нам сделать может — отберет? У нас так отбирают. Да у меня тогда хоть надежда будет...
Нет у нас и не может быть понимания... Но неведомый друг мой с книжкой в руке встреченный мной на пустынной улице ночью, в этой подземной тьме народной не виноваты ли и мы с вами?
<
<
Тогда, знаете что: я ближе к этим людям, которые в отчаянии зарываются в землю... и врага государства, на войне с которым его близкими пролито столько крови, встречаю, как корень Земли Русской; я ближе к нему, потому что чувствую в таком человеке силу страсти к жизни, которой живет вся природа.
«День прошел, я сыт, жив, имущество цело, и слава Богу». Так вам ответит каждый крестьянин, если вы спросите его: «Как дела?»
Очень много разговоров, сравнительно с прежним, о дожде и посевах, потому что у хозяина от хозяйства руки отваливаются. Так у всех почти, но это не значит еще осуждение всей старой жизни: дух увлекающий мчится над головами убитых хозяев, как ветер мчится над пригнутыми стеблями... Живем