представился наш мужик в образе этого «мужа» и мое последнее отвращение к этому рабу — отвращение Вельчанинова.
Личная задача: освободиться от злости на сегодняшний день и сохранить силу внутреннего сопротивления и воздействия.
Да, нужно выносить жизнь эту и ждать, что вырастет из посеянного, Боже сохрани забегать вперед! если это необходимо, то оно в конце концов будет просто, легко и радостно.
Но вопрос: «Не люблю, как... а почему рука ваша?..»: одни начинают любовь с поцелуя пяток ноги, эти меняют женщин как белье, другие встречают ее в заоблачном мире в бесплотности и потом несмело целуют руку, встречают глаза, губы, и так она встает среди белого дня как видение, и тело ее, настоящее, земное, поражает, как осуществленное сновидение.
Это может случиться только в ранней юности или под самый конец, а середина существования наполняется какой-то жизнью под вопросом: посмотри, мол, как это у всех совершается.
Сказано слишком много: так разойтись и быть равнодушными друг к другу невозможно[111].
Свинья, пожирающая своих собственных детей.
Какое плодовитое и вообще семейственное животное свинья, а вот нет-нет и уродится такая мать- свинья, которая пожирает своих собственных детей. Можно понять такую бунтующую свинью: «Не хочу быть свиньей и только размножаться для зарезу, хочу против закона этого идти, пожираю в знак этого собственных детей!» Но еще, кажется, не было случая в природе, чтобы дети пошли на мать, это случилось в человеческом обществе, в России, дети пожрали мать свою.
У Елизаветы Ивановны муж — прекрасный человек, доктор, всегда занятый, любящий ее без памяти, и двое славных детей, Миша и Маня, и в общем средний достаток, но сама Елизавета Ивановна, по душе тоже чудесная женщина, была похожа на дом с открытыми окнами в ненастную погоду, когда ветер свободно ходит по дому, там хлопая окнами и разбивая стекла, там разбрасывая по комнате бумаги, там рассеивая по полу опрокинутый со стола табак.
Все в городе уважали Константина Карловича и, кто ближе знал, любили, никто не любил Лизавету Ивановну, все презирали, ее любил один только Константин Карлович и как бы следил за ней издали, прячась в тени.
Ее упрекали, главным образом, за то, что она всегда берется не за свое дело, всюду хочет «играть роль».
Приходит п-к Б. и начинает вопросом беседу:
— Как вы думаете, этот месяц еще продержится советская власть и прочее?
После него приходит Н. А. Семашко, который говорит нам, что никогда не была так прочна Советская власть, как теперь. Никогда не было так плохо положение Германии, как теперь: Австрия погибает, Болгария вот-вот сцепится с Турцией.
Сущность моего протеста пока не осознана, но, вероятно, она имеет общую основу с тем индусом, который сказал, что они, индусы, не соблазняются гражданством, они предпочтут отдать это гражданство другим, чтобы остаться индусами.
Записываю и этот исторический факт <
В субботу, когда это произошло, мы ничего не знали, хотя живем вовсе не далеко от Денежного переулка, возле Храма Христа Спасителя. <
На дворе живет большой индюк, две курицы и очень тощий петух. Постоянно слышится оттуда пение канарейки. А левее дом, заслоняющий Пречистенский бульвар, нам виден сквер Храма Христа Спасителя и там, как гусыни, все больше дамы в белом и вообще буржуазия. Говорят, там и Мирбах гулял.
Нам виден в соседнем доме лысый человек Иван Карлович, он пускает иногда Яничке в окно стрелку и сам, будто не он, становится в глубину комнаты и оттуда (нам все видно!) хитро улыбается; это немец, обыкновенно занятие его у окна — пасьянс. В квартире повыше его живет атлет и почти голый, в сильном электрическом свете совершает свои упражнения. Вся душа его в мускулах, в чудовищных узлах, Яничка не понимает, как может нравиться такое безобразие. Упражняясь, он иногда кричит нам:
— Приходите завтра на состязание!
Выше атлета таинственное окно, березы, на подоконнике две розы, обои красные, но никогда никто у окна не показывается.
В субботу: мы ничего не знали, прекрасная дама позировала художнику, жена художника значительно мне моргнула на дверь, Яничку я спросил, как ей нравится эта дама.
— Она недобрая, но интересная.
— Мама не любит ее.
— У мамы есть свои причины.
Атлет совершал свои упражнения, в сквере плавали гусыни — как будто ничего не совершилось. Иван Карлыч прислал нам стрелу с письмом: он писал нам, что есть знакомый дом, с балкона видно все представления, и завтра, в воскресенье, человек-муха будет пролезать в замочную скважину всего в шесть дюймов шириной. «Приглашаю, — писал Иван Карлович, — вас всех и папу и маму посмотреть на сверхъестественное, как человек-муха пролезет в замочную скважину. Очень интересно. И познакомимся».
Вечером за чаем мы прочли содержание стрелы всем и смеялись и решили всех-всех заставить непременно идти смотреть человека-муху.
В воскресенье утром Иван Карлович раскладывал пасьянс, мы пустили стрелу о согласии. Художник нервничал, что его дама не идет, — хотелось работать.
Вдруг Евсей Александрович, знакомый журналист, приходит и объявляет нам: Мирбах убит. Потом — бух! — бах! — пушечный выстрел совсем близко, потом другой, третий.
— Как Мирбах? — кричит художник.
— Бах-бух! — гремели выстрелы.
— А это что?
Мы бросились к окну: от Ивана Карлыча остались там только карты — не кончил пасьянса, атлет исчез, быстро разбегалась из сквера буржуазия, пустынно стало в сквере. В пустоте — бах-бух! — раздавались выстрелы.
— Как Мирбах, как Мирбах? — повторял художник.
Журналист почти ничего не знал или говорил такое, чему никак нельзя верить.
— Ну что же теперь делать, надо идти на улицу, узнать...
— Никуда, никуда! — твердила жена художника. Художник рвался, ссорился с женой, я понимаю его:
тонкой кисточкой привык он каждое утро соединять свиданием прошлое с новым, живым, как