прошлогоднее семя незаметно прорастает, и вдруг — бах-бух! — как-то, право, нет ничего, даже улицы пусты, даже сквер пуст, и ничего не известно: вот жди какого-то всеобщего бах! бах! — Мирбах.

Жена художника, которая всех кормила, будто зубами в нас вцепилась, как будто она даже торжествовала, как будто ей все это на руку было, она царица над нами:

— Никуда не пущу, никуда не пущу.

После ахнуло: бах! бух! — на дворе рядом лаяла собака, болтал индюк, кричал петушок. Канарейка пела, ни на что не обращая внимания.

Странные часы мы провели в это воскресенье: мне казалось, в этой пустоте весь рост жизни остановился, цветы не цвели, трава не росла, всеобщая была пустота, и в пустоте: бух-бах! — всеобщей — Мирбах.

Потом как все стало удивительно: сначала прекратилась стрельба, потом пришли кое-какие газетные сведения, улицы наполнились, в сквере показались дамы в белом, около пяти к нам позвонил весь расфранченный Иван Карлыч с букетом цветов, подал его Яничке и стал звать смотреть на человека- муху.

— Все кончено, все кончено! — говорил он.

Хозяйка успокоилась, мы поехали на трамвае и в самом деле видели с балкона, как в большой замок со скважиной в шесть дюймов пролез человек-муха. И все пошло по-старому (примеры).

Заключение: думаю, думаю теперь у окна, что же тут случилось, вот все живут, будто ничего, а что это было?..

Так что все состояние пустоты продолжалось в моей душе, как затмение, несколько часов: в одиннадцать был первый выстрел — бух! — пустота всеобщая — Мирбах, а уже в шесть по моим часам человек-муха пролез в свою скважину.

Он не считает изменой жене какую-нибудь случайную связь в дороге («по нужде»), изменой считает, если он духовно полюбит. Наоборот, он охотно допускает духовную связь своей жены к другому и не простит ей мимолетную связь.

Какое же число-то? знаю, что по-старому июнь, по-новому июль, словом, где-то едем возле Петрова дня. Вот газета старая, еще до убийства Мирбаха, отсчитываю, выходит среда 10-е июля (по-новому).

Может ли из страдания человека одинокого выйти счастье, радость-спасение всего человечества? Или его радость — награда сама собой, а их счастье само собой, только потом, чтобы все на свете примирить и сладить, устанавливают, что страдание одинокого человека мир спасло. (Бульвар и отдельный человек. События и жизнь бульвара.)

11 Июля. А. А. П. — буржуа. Голова.

Он был из купцов любовником, и настоящие деловые купцы говорили о нем:

— Александр Александрович у нас настоящий аэроплан, только разница одна: аэроплан поднимается и спустится, а наш Александр Александрович как поднялся, так уж и не спустится.

Придет, бывало, к нашему голове деловой человек с таким делом, что сделать нельзя (денег нет или мало ли что), как тут отказать? нелегко. Тут голова и поднимается и «о вообще», и пошел, и пошел, час сидишь, два сидишь, весь свет облетаешь с ним и не спустишься. А придет барыня за чем-нибудь, тут выход простой: барыне все обещать, ручку поцеловал и забыл.

Капитал от отца имел большой, вначале много «убивал» его в городские дела, заслужил себе почет, уважение, говорили, что самый умный человек у нас, первый самый. На широкую ногу жил и в саду своем большом прекрасном такую завел чистоту необыкновенную, Боже сохрани папироску бросить, что папироска — плюнуть совестно. Ежедневно, бывало, человек двадцать баб сад метут. Так потом, когда пошатнулись дела и Александр Александрович, можно сказать, на нет сошел, и говорили:

— Промёлся!

В головы не выбрали, кормился кое-как у биржи, и тут-то маклер о нем говорил:

— Настоящий аэроплан, поднимается, летает, а спуститься не может.

Я думал, что в годы революции он как настоящий буржуй захрипел, пропал, а может быть, даже по своей летучей природе где-нибудь выступил и пропал за смелое слово. Вдруг встречаю его на Пречистенке — все такой же и даже как будто в столице расцвел. Все-таки я подумал, что тут он скрывает что-то:

— Почтение, контрреволюционер!

— Как, что? — испугался он, — я не контрреволюционер.

И оглянулся вокруг себя назад.

Оказывается, служит где-то председателем, да еще как хорошо, жалованье большое, дела нет, получает вроде как бы за представительство.

Насчет же России как-то просто необыкновенно и все с тем же, как бывало, либеральным задором, облетающим далеко всякого...

— России, — сказал он,— нет как России. И не будет, вот подождите международную конференцию, увидим: всё поделят, ничего не оставят. России нет совсем.

Дальше, дальше, выше, выше поднимается, часа ведь три продержал на бульваре, и что удивительно, что и тут у него выходит как-то необыкновенно оригинально и либерально в высшей степени, что России совсем не будет. И выходит это у него им (кому?) в наказание, а нам как бы в отместку: нам вроде хорошо летать.

Часа три я слушал-не слушал, спал-не спал, а сон видел, свой обыкновенный сон военно- революционного времени, будто вдруг разорвалось что-то, и весь город обрушился, я же почему-то цел один из всех и с любопытством смотрю на происходящее, хожу, рассматриваю, оглядываю.

У Игнатова. Россия в бездне, мораль забыть нужно, лишь как-нибудь из бездны выбраться... с первых дней революции мне было так, не верить (броневик, беспредельная мстительность), если бы не было 905 года, а то ведь я видел это, чего же мне ждать было?

Думаю о священности власти и экономической необходимости: Победоносцев, например, знал то же, что и Маркс, только тот создает из неизбежного тайну, а Маркс вывертывает все наружу: пожалуйте, смотрите! Это понятно: Маркс еврей, как всякий еврей, утративший чувство родной государственности...

Мостом между личностью и массой бывает известная атмосфера обмана, легенда, которой живет народ. Так в любви обманом-мостом бывает брак.

А это же знает каждая старуха у печки.

Бульвар живет, как поле трав: растет, а Боги гремят на Олимпе, они думают, что решают что-то, на самом деле приносят жертву росту трав.

12 Июля. Человек, которому нельзя обижаться.

После того, как событие, которое все вокруг меня называли историческим, было, по официальным сведениям, ликвидировано, я пошел на бульвар в свое кафе и раздумывал: «Что им, этим людям, растущим на бульваре как трава, досталось от этого, прибавилось что-нибудь, изменилось, или там, на Олимпе, война сама собой, а тут все растет само собой?» Ко мне подсел старый мой приятель, человек высоко интеллигентный, вроде профессора, и после обычного обмена приветствиями и прочее сказал мне такой монолог:

— Самое ужасное в нашем положении, что я не имею права обижаться. Он — муж умершей, а мы незаконные дети, прижитые от любви. Вот видите, стоит просто голодный человек, он обидится и потом за обиду украдет с легким сердцем или пойдет по улице и заорет: «Хлеба, хлеба!» Пусть его даже за это застрелят, но все-таки он свою обиду избыл, и в общем получается человек, равный самому себе. Но я обижаться на голод не могу: я знаю, что не одним хлебом сыт человек[114] , что не в этом обида моя. В чем же? — спрашиваю себя. Меня задирает все вокруг, постоянно поскребывает, как уязвленного, по-настоящему обиженного человека, но в чем обида?

Вы знаете, был у меня хуторок, устроенный на трудовые деньги в газете. Рядом со мной хутор кулацкий, нас одинаково разорили, но он явно обижен, он, вижу, ходит в комитет, везде жалуется, протестует, и смотрю, его теперь уже сделали кооператором. А я за свой хутор обижаться, как тот кулак, не могу: хутор ведь не есть моя почва, это придаток ко мне, вроде развлечения, я не земледелец, а земля — народу, признаю, что народу-земледельцу, и по существу обижаться не могу. Где же самое существо обиды, чтобы встать, вот как этот голодный или кулак, и прямо действовать? Разве закрытый журнал, в котором я работал, но это дело тоже подобное хутору, завтра журнал можно открыть, между тем обида моя не

Вы читаете Дневники. 1918—1919
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату