Трагедия каждого дня (из Метерлинка): «Существует каждодневная трагедия, которая гораздо более реальна и глубока и ближе касается нашего истинного существа, чем трагедия больших событий...» «Чтобы обнаружить ее, нужно показать существование какой-нибудь души в ней самой, посреди бесконечности, которая никогда не бездействует...» «Разве легкомысленно утверждать, что настоящая трагедия жизни — трагедия обычная, глубокая и всеобщая — начинается тогда только, когда то, что называется приключениями, несчастьями и опасностями, миновало? Разве у счастья руки не длиннее, чем у горя, и разве оно не ближе достигает души человеческой?»

Идеал — движение: горе и счастье одинаково могут открыть и закрыть путь.

Каким счастьем казалось во время голода выпить рюмку водки и съесть сибирских пельменей! В Новый Год достигли счастья: выпили, съели, и что же? первое, что все почувствовали, было несоответствие, малость действительной радости с ожидаемой, потом заболел живот. После этого говорил с Метерлинком, что у счастья руки длиннее, чем у горя.

______________________________________________

1 Жизнь! (лат.)

Тут вопрос в том, чего достигают: если жареного гуся или пельменей — одно: в этом счастьи комедия, если же ожидают, например, весны, чтобы понюхать любимый цветок, и когда его нюхают наконец, не бывает удовлетворения, насыщения, напротив, охватывает новое волнение от непонятности мелькнувшего в запахе цветка видения, и с оборванным цветком в руке идет человек, время от времени возвращается к нему, собирается всем существом — еще раз припасть к нему и разгадать, объяснить, объявить всем непонятное чудесно-мелькнувшее, и нет его! в сорванном цветке уже какой-то вынюханный, чисто травяной запах. Приходит новая весна, новое ожидание, и опять: оно мелькнуло, и нет его. Радость и горе. Тут какая-то небесная радость, но и в гусе жареном есть своя земная радость, и тут показывается на мгновенье...

Есть счастье и счастье, и есть горе и горе. Тут смешение, и мы часто называем счастьем то, что есть горе, и наоборот, горе называем счастьем. Недостижимость (не есть ли это название движения) одинакова в горе и радости, только в горе недостижимость первого рода (как бы физическая), а в радости второго рода (душевная). Горе происходит от заграждения к движению (недостижимости), оно есть остановленное движение.

Брат на брата. Прохорка на брата своего Митрошку пришел говорить: «Что вы с него берете тысячу, с него можно семь тысяч взять!» Вот уже сбывается, что при конце века брат на брата восстанет[190].

Мясоед[191]. Ласковая старушка почувствовала большое уважение к ученому лектору и спросила его после лекции: «Скажи, батюшка, велик ли в этом году мясоед?» Спросила, когда уже все мясо в уезде было съедено, все гуси, куры порезаны и ни на одном дворе не было съедобной овцы. Лектор очень смутился вопросом: слово «мясоед» ему было с детства известно хорошо как звук, так известно, что никогда не приходилось задуматься и определить его значение, и «мясоед» выходил у него похожим на «муравьед». С одной стороны, он был таким невидным и выпуклым, как муравьед, а с другой стороны, он совершенно не мог постигнуть, откуда он начинается и где кончается.

А когда спохватился и сознал, что мясоед не животное, а время между Рождеством и Масленицей, и что в это время простые люди едят мясо, то сейчас же подумал: «Ведь все мясо съедено, зачем же это нужно?» «Не знаю, — ответил он старушке, — в этом году не вышел Краткий календарь».

Спросили коммуниста, какая у крестьянина нашего душа — не та душа, что в словах, тьма, в словах нет души, а та, что в молчании. «Какая душа, — он ответил, — душа буржуазная».

Оба совершенны в отношениях к людям, кажется, искренни до конца, душевны. Но все их совершенства есть приспособление, внутри же тайна. Чем больше они стремятся расплавить свою тайну, тем глубже она прячется. И «слиться» для них невозможно, «душа в душу» невозможно... при всей видимости совершенного семейного счастья, при задушевности бесед — «Вечный муж» Достоевского, Ремизов, Розанов — Горький, Шаляпин.

Легенды: 1) «Контрибуция» собирается для побега большевиков, 2) Ленин теперь отступился от коммуны, он за учредительное собрание, а это все жид Троцкий.

Старуха Павлиха готовится к «холодной», порезала кур, сварила: лапшу будем есть в Крещенье все, а кур в запас на время сиденья. Сидят, рассказывают, в амбарах, а потом с воспалением легких их переводят в больницу.

Жизнь по приказу. И все-таки при общем стоне идея коммуны у мужиков не встречает другой уничтожающей идеи. Когда слышится голос против: «Какая же это жизнь — по приказу?!», то его встречает другой: «Ну, а когда мы жили не по приказу?»

Говорят, что беднейшее (анархическое) крестьянство против коммуны.

Когда мы говорим, что идеал недостижим, мы этим хотим сказать: «Мы смертны, мы ограничены материально и не можем слиться с общим вечным движением». Счастье и неудача, радость и горе одинаково могут останавливать, заграждать наше движение и тоже могут и открывать. Наш путь то откроется при небесах, покрытых светлыми облачками-барашками, то закроется все небо тяжелыми тучами. Наше настроение бывает то радостное, то мрачное, а путь и там, и тут все одинаковый. Сильному горе- неудача открывает новую силу, слабому горе-неудача погибель. А счастье-радость губит сильного и служит слабому. Радость в конце концов дается несчастному, и через это он становится счастливым.

Вот после этого и говори, что «у счастья руки длиннее».

Радость. Свет незримый совершенной радости ожидает и счастливого и несчастного одинаково, если свет земли — счастье — не ослепило счастливого и тьма горя не закрыла путь несчастному.

Путь в лощине. Можно представить себе человека радостным и счастливым и во время такой «страсти», как нынешняя, и даже плывущим на бревне разбитого судна. Спросят, как же это можно так быть радостным и счастливым, когда все вокруг гибнут. «Друзья мои, — отвечаю, — да я уже в этом вашем горе- несчастье был, а может быть, я такой, как вы, давно погиб: я живу не вашим горем-радостью, а тем светом, который увидел я, погибая, светом, незримым для вас, в долинах, закрытых горами, в горах, закрытых туманами, в граде, глазам вашим невидимом.

И вот вы меня теперь спрашиваете: «Укажи нам этот путь, если правда ты видел нечто для нас закрытое». Отвечаю вам: «Несчастные, сейчас все вокруг закрыто туманами, я знаю, что там, но указать вам не могу».

«Не можешь! — кричите вы, — уходи, зачем ты тут, с нами?» — «По несчастью, — отвечаю, — по несчастью с вами, и уйти от вас никуда не могу и не хочу. Я иду с вами вместе по этой темной лощине, и мне с вами вместе идти и, может быть, погибнуть, но я знаю, что вот за горою свет, а вы не хотите знать».— «Что, — отвечаете, — нам до этого света, если здесь, в этой лощине, всех нас как скотину порежут прасолы[192]». И выйдет один из вашей толпы человек Отчаянный и скажет: «Хорошо так говорить, что тебе дано было свет повидать, что ты набиваешься к нам с твоим светом. Хочешь за нами идти — иди и молчи, будь как мы: слова тебе к нам нет...»

И шли мы молча лощиной, темным днем и ночью, шли голодные... И стало так, что кого-то из нас съесть бы надо: съедим, может быть, кого-нибудь и дойдем, нет, и нас нет. Тогда вышел Отчаянный и взглянул на меня «Вот, — сказал он, — человек, видевший свет, он видел, а мы не видели, съедим его». И они ели тело мое и пили кровь мою[193]. Радостно отдал я им все и радостно слился с Отцом своим в светлых далеких и открытых горах, а они все шли и шли по темной лощине, поедая друг друга, кровавя уста свои человеческим мясом...

Был юноша среди них, прекрасный лицом, и они положили на утро зарезать его. Я пришел к нему, когда все спали... и был с ним до конца, и наутро стал со мной навсегда.

Из Метерлинка: «То же самое можно сказать о печалях всего человечества. Они проходят путь, подобный пути наших личных печалей, но путь этот длиннее и вернее и должен привести к родине, которую узнают лишь последние из живущих». (Сокровище смиренных. Звезда.)

«Человек всегда свой властелин. Во времена греков он считался гораздо слабее, и на вершинах царила судьба. Но она была неприступна, и никто не смел вопрошать ее. Теперь же ей предлагают вопросы, и, быть может, в этом великий признак, отличающий новый театр».

«Чувство любви, оставшееся последним убежищем для того, кто слишком болезненно ощущал дело

Вы читаете Дневники. 1918—1919
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату