самоотречением.

20 Апреля. Второй день Пасхи. Читаю Бунина — малокровный дворянский сын, а про себя думаю: я потомок радостного лавочника (испорченный пан).

Два плана: сцепиться с жизнью местной делом или удрать.

22 Сентября. Слышал от коммуниста, что Мамонтов пойман[227] и отправляется в «Центр», от N. — что Мамонтов был окружен в Боброве, но подоспел Деникин и Мамонтов сам окружил 8-ю армию и взял в плен штаб, а что Курск взят уже дней пять тому назад.

— Теперь только начинаешь понимать, какое золото, какая редкость, как нужно ценить эти силы, призывающие к любви к людям и радости жизни.

— В газетах объявлено, что начинаются занятия в школах, а учителям позволено идти в Лучковский хутор и собирать себе картошку и свеклу. Утром напрасно посылал Леву в гимназию, а вечером видел, как директор гимназии с женой пёрли картошку и свеклу.

— Юдофобство у коммунистов — органическое явление.

— Уехал благородный человек Иван Сергеевич, и родственники (черви мещанства) бросились его грабить: так бывает, когда улетает душа, и черви земли... Так Россия умирала, и ели труп ее черви, и моя душа была при этом, она была как хрустальная чаша, наполненная червями. Труп ели черви, а задавил Россию Удав.

— Из белой недели[228]: посмотрел в окошко Лева, а по улице едут три богатыря, Добрыня Никитич... Посмотрел еще, а на Сретенском углу чудище (Лева: «Говорят о свободе, и нет свободы, а те ничего не говорят о свободе и свободны».)

23 Сентября. Появление Елизав. Вас. с вестью: их жилец, коммунист, прибежал к жене: «Укладываться, казаки!» Сытины. Проверка слухов в Отделе: эвакуация жен, выдача денег. Слух о восстании крестьян. Нарастание паники. Вечером квартальный: «На полевые работы!» Вечерний слушок: «Шкуро идет из Касторного, послезавтра будут тут, «с твердой властью».

Семейная ссора из-за кусочка мыла: вот как заплелись нервы.

Ночью в половине второго просыпаюсь: на дворе у евреев и коммунистов движение, огонь, забивают ящики, и все живет, как будто в Последнюю ночь; слышу: «Вместе едем в одном вагоне». Эвакуация... Ночь теплая, как летняя, звезды.

24 Сентября. Евреи и коммунисты переселились «на колеса», тремя огромными эшелонами живут в вагонах.

Сожители Гордоны выехали «на колеса», в их квартире показался на минутку штаб бригады. Слухи, что заняты Ливны. В газете наконец: пал Курск. Наши Елецкие вожди коммунизма, видимо, истрепаны и неспособны уже к делу — не так ли всюду? итак, событие конца можно представить себе объективно (дело коммуны) и субъективно (личность коммуниста Горшкова). В Изволях восстание крестьян: прогнали реквизиционный отряд. Говорят, что «мирно ликвидировали, без единой жертвы», то есть просто убежали.

25 Сентября. В Отделе панику остановили, прекратили выдачу денег за октябрь и слух пустили: в Касторном нет казаков, Курск взят обратно и даже Ростов... А на улице в насмешку говорят, что красные войска переплыли Ламанш и взяли Лондон. Так успокоительно было весь день, над Лучком кружились два наших аэроплана, и под вечер бабы стали говорить, что из Задонска мужики едут с казаками.

Из Лебедяни приехали дети арестованных и отправленных в Москву заложников, по обыкновению, рекомендовал их Семашко, очень обрадовались, дали кусочек хлеба в благодарность.

Мелочные дела идут само собой: реквизировали имущество соседа Сахарова за уход в деревню. Улицы как будто ожили немного: продают опять пуговицы, мелкие груши, кое-что.

Приехал знакомый Ростовцевых с фронта и рассказал (теперь все от очевидцев), что Касторное, Воронеж, Ливны — заняты. Словом, к вечеру начали думать, что утренние сведения вымышленные.

Если нет на той стороне плана прочно занять Елец, и уехать отсюда будет нельзя, и город будет переходить из рук в руки, то мы тут будем жить как клопы в доме без хозяина, обратимся в клопяные шкурки, сухие и злые. И есть сухое сладострастие, оно охватывает внезапно, берется из ничего и переходит в злость и ненависть.

Возня с вещами хозяина (остроумный способ). Постоянное ожидание удара по дому и нашему хозяйству. Кого-то видел за день, кто-то рассказывал, что хорошо жить теперь в Варшаве, город блестит, магазины, рестораны. И тут у нас... какая ужасная жизнь, дикая, невыносимая среди семей отцов, приговоренных к расстрелу неизвестно за что, увезенных неизвестно куда, в вечном страхе, в вечной тревоге за продовольствие, живем как куропатки под ястребом в голом поле: и спрятаться некуда. А день был — коронный день Сентябрьской осени, я смотрел на скалы Печур и думал: «Вот вечное, и вот наши настроения».

Говорят, что в школах пробуют начать занятия, надо завтра Леву послать: он одурел.

Счастьем своим я считал бы теперь, чтобы можно было выйти из города, стать на опушку леса и с ружьем дожидаться зайца: я больше ни о чем не мечтаю. Впрочем, хотелось бы жить где-нибудь в углу и знать, что он твой и никто без твоего зова в него не войдет.

Пытка наша теперь сверх всякой меры, сверх всякого смысла так ужасна постепенностью, длительностью и сознанием какой-то бесконечности: это ад, а современное имя ему — коммуна. Маленькие коммунисты ругают заправил, заправилы ругают столичных заправил, что они не сдаются, все ругают коммуну. Спасение будет в решимости переменить место: здесь вся почва отравлена.

Пришла баба, сказала, что из Задонска едут мужики с казаками. Прошла рота с двумя пулеметами, пели песню, шли стройно, только выделялись походкой два труса, и от этого казалось, что вся рота при встрече разбежится. Он стоял у окна, и ему пришло в голову, что эта рота пошла навстречу казакам: так связалось, так он рассказал, и так пошло по городу.

А колокольни все стоят запечатанные, и нет звона церковного, благовеста людям.

Обыватели попадают под действие вещей, как, например, раздел сахара, а политические деятели — под влияние слов, они спорят, придерживаясь формулы своей программы, пока их не выгоняют. Гипноз пустых слов по примеру Яши (Яша: «Я — карьерист»).

26 Сентября. Я один теперь хозяин на всем дворе, да еще полоумная старуха во флигеле, мать коммуниста, и то не знаю, тут ли она, занавески сняты, огня нет. Боюсь, что ее оставят, эту старуху, которая по сыну считает, что коммунисты русские, и просит Бога, чтобы им было хорошо.

Прошла тяжелая сентябрьская ночь, осилил рассвет дождевую мелкоту и туманы, кричит на улице молочник: «Соха и молот!»[229] — великая радость в «Сохе» и ликование, я подумал: «Правда вчера говорили, что Курск взят обратно и опасность Ельцу миновала», — почитал, нет! про Елец и Курск ни слова, а радость по случаю побед в Туркестане и какому-то благожелательному повороту в Лондоне общественного мнения по отношению к большевикам.

Однако надежды на восстания в тылу Деникина не совсем вздор, и решение вопроса состоит не в силе Мамонтовского кулака, а в устройстве тыла. И все это необходимо знать, напр., купцу Сахарову, чтобы решить вопрос о сохранении своей мебели.

Перерождение души обывателя, когда вдруг совершается невозможное: он расстается со своим имуществом и высказывает новую формулу: «Жизнь дороже имущества: продай все, лишь бы жить!»

Любовь-понимание и любовь-осязание, и все это облака, а род...

Нет ли выхода из тройственной муки такого: отдаться в распоряжение обиженного и все открыть ему и дать слово никогда больше ничего от него не скрывать?

К чему свелась классовая борьба: преступник и мститель и между ними инструктор-интеллигент (выжимаемый лимон).

Гида — еврейка, тонкая, белая, жизненно умная, жестокая, ненавидит русских, неуловимая (еврейская «Чертова Ступа»[230]), — и казак, который, разорив всех евреев, почувствовал зубную боль. Спрашивает зубного врача, ему называют женщину: «К бабе не хочу, к еврейке не пойду».

Но боль заставляет его идти к единственному уцелевшему врачу Гиде, и так они встречаются.

Вы читаете Дневники. 1918—1919
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату