если она другому кукует. Справедливо сказано, что сердце — вольнопер, под какими захочет знаменами, под такими и служит. Прими опять же во внимание, что девка-то голубой крови, ведь Курцевичи, говорят, от князей свой род ведут… Высок терем-то.
— Черта мне в ваших теремах, в ваших родословных, в ваших пергаментах! — Тут атаман со всею силою ударил по сабельной рукояти. — Вот он, мой род! Вот мое право! И пергамент! Вот он, мой сват и дружка! О, иуды! О, вражья кровь проклятая! Хорош вам был казак, друг и брат был в Крым ходить, добро турецкое брать, добычей делиться. Гей, голубили, и сынком звали, и девку обещали, а на чье вышло! Явился шляхтич, лях балованный, и сразу казака, сынка и друга, позабыли — душу вырвали, сердце вырвали, другому доня будет, а ты себе землю кусай! Ты, казаче, терпи! Терпи!..
Голос атамана дрогнул, он стиснул зубы и стал колотить кулаками в широкую грудь, да так, что из нее, как из-под земли, гул послышался.
На минуту наступило молчание. Богун тяжело дышал. Боль и гнев раздирали дикую, не знающую удержу душу казака. Заглоба ждал, когда он утомится и успокоится.
— Что же ты собираешься делать, юнак горемычный? Как действовать станешь?
— Как казак — по-казацки!
— Гм, представляю, что будет. Ладно, хватит об этом. Одно скажу тебе: там земля Вишневецких и Лубны близко. Писал пан Скшетуский княгине этой, чтобы она в Лубны с девкой уехала, а это значит, что они под защитой княжеской, а князь — лев свирепый…
— И хан тоже лев, а я ему в пасть влазил и пожаром в глаза светил!
— Ты, бедовая голова, князю, что ли, войну объявить хочешь?
— Хмель и на гетманов пошел. Что мне ваш князь!
Пан Заглоба забеспокоился еще более.
— Тьфу, дьявольщина! Так это ж мятежом пахнет! Vis armata, raptus puellae[78] и мятеж — это ж палач, виселица и веревка. Шестернею этой можно заехать если не далеко, то высоко, Курцевичи тоже защищаться будут.
— Тай що? Или мне погибель, или им! От я душу згубив за них, за Курцевичей, они мне были братья, а старая княгиня — матерью, которой я в глаза, как пес, глядел! А как Василя татары схватили, так кто в Крым пошел? Кто его отбил? Я! Любил я их и служил им, как раб, потому, думал, дивчину ту выслужу. А они меня за то продали, продали мене, як раба, на злую долю i на нещастя… Выгнали прочь? Добро! И пойду. Только сперва поклонюся за соль за хлеб, которые у них ел, по-казацки отплачу, потому как свою дорогу знаю.
— И куда пойдешь, если с князем задерешься? К Хмелю в войско?
— Ежели бы они мне девку отдали, стал бы я вам, ляхам, брат, стал бы друг, сабля ваша, душа ваша заклятая, ваш пес. Взял бы своих молодцев, еще бы других с Украйны кликнул, тай на Хмеля и на кровных братьев запорожцев пошел да копытами потоптал их. А потребовал бы за это что-нибудь? Нет! От взял бы дивчину и за Днепр подался, на божью степь, на дикие луга, на тихие воды — и мне бы того довольно было, а сейчас…
— Сейчас ты сбесился.
Атаман, ничего не ответив, стегнул нагайкой коня и помчался вперед, а пан Заглоба стал раздумывать над тем, в какие неприятности впутался. Было ясно, что Богун собирался на Курцевичей напасть, за обиду отомстить и увезти девушку силой. И в этом предприятии пан Заглоба оказывался с ним заодно. На Украине такое случалось часто и частенько сходило с рук. Правда, если насильник не был шляхтичем, дело осложнялось и становилось небезопасным. Зато привести в исполнение приговор казаку бывало труднее; где его искать и ловить? Совершив преступление, сбегал он в дикие степи, куда не достигала рука человеческая, так что его только и видели, а когда начиналась война, когда нападали татары, преступник объявлялся, ибо закон в это время спал. Так мог уйти от ответа и Богун. Однако пану Заглобе никак не следовало помогать ему делом и брать на себя таким образом равную часть вины. Он бы не стал содействовать в любом случае, хоть Богун и был ему приятелем. Шляхтичу Заглобе не пристало вступать с казаком в сговор против шляхты, особенно еще и потому, что пана Скшетуского он знал лично и пил с ним. Пан Заглоба был баламут, и первейший, но смутьянство его имело границы. Гулять по чигиринским корчмам с Богуном и прочими казацкими старшинами, особенно за их деньги, — это пожалуйста; ввиду грозящего бунта, с этими людьми стоило водить дружбу. Однако пан Заглоба о своей шкуре, хотя местами и попорченной, беспокоился весьма и весьма — а тут вдруг оказывается, что из-за приятельства своего он влип в грязное дело, ибо яснее ясного было, что, если Богун похитит девушку, невесту княжеского поручика и любимца, то задерется с князем, а значит, не останется ему ничего другого, как сбежать к Хмельницкому и примкнуть к смуте. На такое решение в умозаключениях своих налагал пан Заглоба безусловное насчет своей особы veto[79], ибо присоединяться ради прекрасных глаз Богуна к мятежу намерений не имел, да и князя к тому же боялся как огня.
— Тьфу ты! — бормотал он. — Дьяволу я хвоста крутил, а он теперь башку мне открутит. Разрази гром этого атамана с девичьим ликом и татарской рукою! Вот я и приехал на свадьбу, чистая собачья свадьба, истинный бог! Провались же они, все Курцевичи со всеми барышнями! Мне что за дело до них?.. Мне-то они уже не надобны. Одному сбылося, другому не удалося! И за что? Я, что ли, жениться хочу? Пускай дьявол женится, мне-то что, мне-то зачем лезть в это дело? С Богуном пойду — Вишневецкий шкуру с меня сдерет, уйду от Богуна — холопы меня прибьют, да и сам он не побрезгует. Распоследнее дело с хамами водиться. Поделом же мне! Лучше уж конем быть, который подо мною, чем Заглобой. В шуты я казацкие попал, при сорвиголове кормился, и поэтому меня справедливо на обе стороны выпорют.
Размышляя этак, пан Заглоба весьма вспотел и вовсе впал в дурное расположение духа. Зной стоял невыносимый, давно не ходивший под седлом конь бежал тяжело, к тому же седок был человеком корпулентным. Господи боже, чего бы он сейчас не дал, чтобы сидеть в холодке на постоялом дворе с кружкой холодного пива, чтобы не мотаться по жаре, мчась выжженной степью!
Хотя Богун и спешил, однако привал сделали, потому что жарко было страшно. Коням дали немного попастись, а Богун между тем совещался с есаулами, отдавая, как видно, приказания и объясняя, что кому надлежало делать, потому что до сей поры они понятия не имели, куда едут. До ушей Заглобы донеслись последние слова:
— Ждать выстрела.
— Добре, батьку!
Богун повернулся к нему:
— А ты поедешь со мной.
— Я? — сказал Заглоба, не скрывая досады. — Я ж тебя так люблю, что одну половинку души ради тебя уже выпотел, отчего же не выпотеть и другую? Мы же все равно как кунтуш с подкладкой, так что черти нас, похоже, и приберут разом, что мне совершенно безразлично, ибо даже в пекле, по-моему, жарче быть не может.
— Поехали.
— К чертовой бабушке.
Двинулись вперед, а за ними следом и казаки. Но те шли медленней, так что вскорости значительно отстали, а потом и вовсе исчезли из глаз.
Богун с Заглобой, оба призадумавшись, молча ехали рядом. Заглоба дергал ус, и видно было, что он усиленно работает мозгами, соображая, вероятно, как бы из всего этого выкрутиться. Временами он вполголоса что-то ворчал под нос или поглядывал на Богуна, на лице которого попеременно выражались то неукротимый гнев, то печаль.
«Просто диво, — размышлял Заглоба, — что этакий красавчик девку даже не смог заморочить. Правда, он казак, но ведь и рыцарь же знаменитый, и подполковник, которого рано или поздно, если только он к мятяжникам не примкнет, дворянством пожалуют, что опять же только от него самого и зависит. И хоть пан Скшетуский — достойный кавалер и собою тоже хорош, но с этим пригоженьким атаманом красотой ему не сравниться. Ой, возьмут же они за чубы друг друга, когда повстречаются, ибо и тот, и другой забияки, каких мало!»
— Богун, а хорошо ли ты знаешь пана Скшетуского? — внезапно спросил Заглоба.
— Нет! — коротко ответил атаман.
— Крупный у тебя с ним разговор будет. Я однажды видел, как он Чаплинским дверь отворял. Голиаф это насчет питья. И битья тоже.
Атаман не ответил, и опять оба предались собственным мыслям и собственным огорчениям, вторя которым пан Заглоба время от времени бормотал: «Так-так, ничего не попишешь!» Прошло несколько часов. Солнце покатилось куда-то к Чигирину, на запад, с востока потянул холодный ветерок. Пан Заглоба снял рысью шапчонку, провел рукою по вспотевшей лысине и повторил еще раз:
— Так-так, ничего не попишешь!
Богун словно бы очнулся ото сна.
— Что ты сказал? — спросил он.
— Я говорю, что стемнеет скоро. Далече нам еще?
— Недалече.
Через час и в самом деле стемнело. К этому времени, однако, они уже въехали в лесистый яр, и, наконец, в дальнем просвете блеснул огонек.
— Разлоги! — внезапно сказал Богун.
— Так! Бррр! Знобит меня как-то в яру этом.
Богун остановил коня.
— Подожди! — сказал он.
Заглоба глянул на его лицо. Глаза атамана, имевшие свойство светиться в темноте, горели теперь, как факелы.
Оба долгое время неподвижно стояли у кромки леса. Наконец издалека донеслось лошадиное фырканье.
Это люди Богуна неспешно выезжали из лесу.
Есаул подъехал за распоряжениями. Богун что-то шепнул ему на ухо, после чего казаки опять остановились.
— Поехали! — сказал Богун Заглобе.
Спустя минуту темные контуры усадебных построек, сараи и колодезные журавли сделались видны их взорам. В усадьбе было тихо. Собаки не лаяли. Огромный золотой месяц висел над строениями. Из сада долетал запах цветущих вишен и яблонь, везде было так спокойно, ночь была такая чудная, что не хватало разве, чтобы чей-нибудь торбан зазвучал