(Мэлори, Мэлори, Мэ…)
Я не договорил. Мама не стала спрашивать.
– Он будет жрать и сытно отрыгивать. А после просто мирно заснет, сдохнет – и та боль, тот ужас, которые он причинил другим, останутся неотмщенными? Неужели он просто сдохнет, и никто, никто не успеет его убить?
– Ты – максималист, – грустно сказала мама, – какой ты… максималист…
Кажется, на этом мы расстались. Не уверен.
Я многое забыл, потому что 'за поворотом' меня ждало событие… В самом деле со-бытие, потому что рядом с моим и Кэт бытием оказалось еще одно бытие, столь же мучительное для самого себя, как и для нас.
Кэт отвезли в роддом, что находился при санчасти. Меня сняли с полета. Я возражал, но Георгий Алоисович и де Кюртис уговорили меня.
– Сдурел… В подземелье не так часто рождаются. Отправишь жену наверх с сыном к родителям… Такое дело… Не дури. Успеешь еще настреляться.
Я бродил в коридоре. Смотрел на беленые стены. Ждал.
Потом в коридор выглянул врач в белой шапочке, похожей на поварской колпак.
– Джек Никольс? – позвал он.
Я вопросительно на него посмотрел.
– Зайдите, пожалуйста, ко мне.
Я вошел в кабинет. Я поморщился. На стенах были нарисованы окна, и в этих нарисованных окнах было синее небо и движущаяся, колеблемая ветром листва. Врач проследил мой взгляд.
– Ах, это… – он усмехнулся, – хорошая голография, да? – он повторил рукой волнистое, текучее движение листьев. – Картинка… Вам не нравится? Я задерну.
Он нажал кнопку на своем столе, и занавески неслышно задернулись на всех нарисованных окнах.
Я уселся за стол:
– Как жена?
Врача я знал неплохо, как-никак валялся в его санчасти после убийства дракона для рыцаря – месяца два, не меньше.
Врач снял поварской колпак, стал шуровать по ящикам стола.
– Жена, – забормотал он, – да… жена… такое дело…
Я вспомнил Фарамунда.
Тот бы не финтил, а сказал бы прямо, если бы что-то случилось.
Я обернулся.
У двери стояли, скрестив бородавчатые зеленые лапы на груди, два ящера-санитара.
Несмотря на всю серьезность момента, мне стало смешно.
– Василь-Степаныч, что-нибудь с Кэт?.. Для чего вы молодцов кликнули? Чего опасаетесь?
Василий Степаныч недовольно передернул плечами.
– Да… Вроде бы опасаться не приходится – собой владеете, да… а тренажер порушили… кто вас знает.
Я сжал кулак:
– Вася, – тихо сказал я, – кто бы меня не знал, но тебя я предупредил: отвечай мне толком, что с Кэт? Если ты еще раз какую-нибудь дурость вылепишь, я успею тебя больно ударить прежде, чем санитары меня схватят…
Санитары чуть подались вперед.
Василь-Степаныч собрался с духом и выпалил:
– С Кэт – ничего. Но у нее – миссгебурт.
Я вспомнил то, что видел однажды: зеленое, шевелящееся в сумке у приятельницы мамы; вспомнил: 'Его жарят живым', – и остался сидеть, только ниже опустил голову.
Василий Степаныч понял, что мордобоя не будет, и коротко махнул санитарам, уже не таясь, мол, валите, идите.
Я сидел, барабанил по столу.
– Собственно, – сказал Василий Степаныч, – это – формальность, но мне необходимо ее соблюсти… Прежде чем отдать миссгебурт в лабораторию, справляются у отца.
– Его отец, – сказал я, – гниет у седьмого болота…
Василий Степаныч криво усмехнулся.
– Ах, вот оно что… но я вынужден вас огорчить… Пробы уже брали. Это – ваш сын.
Василий Степаныч снова испуганно замолчал.
Я забарабанил по столу быстрее.
(Тарра, ра! ра! ра, ра, ра! та!)
– Так что вот так, – Василий Степаныч откинулся на стуле, – теперь вот остается ваше согласие. Чистая формальность.
Я перестал барабанить.
– Отчего же, формальность, Василий Степаныч? Кто же вам сказал, что я сына своего, кровинушку мою, плоть от плоти моей, отправлю в сушилку, прямилку и расправилку?
Открыв рот, Василий Степаныч смотрел на меня.
Сжав кулак, я пристукивал по стеклу, прикрывавшему пластом столешницу, я аккомпанировал своим словам.
(Тук, тук, дзинь, тук, тук, дзинь…)
– Я вам больше скажу, уважаемый, что если бы это даже был не мой сын, а сын, допустим, дракона для рыцаря, убитого мной, я бы и тогда не отдал бы его в лабораторию, а взял бы на воспитание себе. Ведь это, понимаете ли, так ли, иначе ли, – мой грех, мой крест, и нести его мне.
– Вы, – осторожно заметил Василий Степаныч, – стекло разбили и руку окровавили. Может, йод принести?
Степан сидел за столом.
Длинные зеленые крылья его были растопырены.
На миг я почувствовал отвращение, но справился с ним.
Или мне казалось, что справился?.. Или я свыкся с ним и жил, отвыкая только на время отлучек на другие планеты? Я так же свыкся и с отсутствием неба над головой, и когда здесь, на этой планете, мне снится открытое небо, я кричу от страха. Мне страшно, и я просыпаюсь.
– Степа, – спросил я, – где мама?
Степа осторожно сложил зеленые кожистые крылья, повернул ко мне узкую крокодилью морду с невыразимо печальными человечьими глазами…
– Папа, – сказал он. – папа вернулся…
У меня перехватило горло от нежности. Я подошел и положил руку на Степину голову.
– Сын, – спросил я, – тебя что, кто-то обидел?
– Нет… – Степан постарался улыбнуться и, увидев, что мне неприятна его улыбка (то был оскал хищной рептилии, когда остается одно: скинуть огнемет – и бить, бить), посерьезнел, – меня никто не обидал. Я просто очень ждал тебя, папа. Очень, очень.
– Ну и прекрасно, – я уселся на стул напротив Степана, – бабушка приезжала?
Степан кивнул.
(Его шея… дряблая, во вздувшихся жабьих пупырышках, его рот… рот, безгубый и хищный, хищный только на вид. Степан ел только траву.)
– Ты был с бабушкой в лаборатории?
– Да… Мне не понравилось. Мы поговорили. Я скорее всего пойду в Контору в переводчики… У меня – способности к языкам.
И он улыбнулся. Улыбнулся, уже не опасаясь, что мне это будет неприятно. Он знал: я уже взял себя в