Когда мы шли к автобусной остановке, я спросил:
— Пап, ну стекло мы вставим, Ньютона мне, кажется, простили, но труба… трубу жалко.
— Трубу ему жалко. А когда ты товарища ни с того ни с сего пихал, ты о трубе думал? Думал о том, что ты не в подворотне, а в государственном музее?
— Да, пап, честное слово, я его чуть-чуть, дотронулся только, а он за ковер…
— Ладно, ладно, слышал я уже и про «чуть-чуть», и про ковер. Хватит. — Папа помолчал, а потом как бы невзначай буркнул: — А трубу я починил.
От этих слов я даже вздрогнул и остановился посреди тротуара.
— Починил?! Как починил? Не может быть?!
— К счастью, труба не разбилась, а только развалилась на составляющие ее части. Ну, мы с Петром Лукичом, с замдиректора, ее и собрали. Очень, кстати, славный человек, этот Петр Лукич.
— Папуля! — закричал я, не веря своим ушам. — Ты даже не представляешь, как ты меня… Эх, прямо гора свалилась! Эх, я так рад!
Я кинулся на папу и чуть было снова не разбил злополучное стекло.
— Ну, все, все, отставить веселье, — сказал папа. — Так или иначе тебя придется наказать. Раньше ставили в угол и не давали денег на кино и мороженое. Теперь это, конечно, устарело. Что ж, придется… придется наложить на тебя епитимью: десять дней не мыться, не чистить зубы и не готовить домашние задания. Следует также посадить тебя на сырую воду с сушеными акридами.
И хотя я понятия не имел, что это за епитимья и сушеные акриды, но я понимал, что папа уже шутит. И, значит, можно было продолжать жить.
Семейный портрет
— Какая идиллия! Поют. Ну, мальчики, вам пора по трактирам идти. С кепочкой. Такой дуэт…
Мы и не услышали, как пришла мама. Да еще в таком хорошем настроении, в каком она не часто в последнее время приходит.
Когда мы с папой вернулись из музея, он достал гармошку и сказал:
— Ну что, споем, что ли, вандал? После таких драм не грех и… правильно, спеть.
Папа купил гармошку в прошлом году у какого-то приятеля. Пришел домой, развернул грязную оберточную бумагу и, виновато улыбаясь, положил гармошку на стол:
— Вот, купил. Давно хотел, да все как-то не попадалась. А тут вдруг подвернулась, и дешево совсем…
Мама смотрела на него совершенно круглыми глазами. Из всех слов, которые она знала, она не могла выбрать ни одного, которое бы хоть приблизительно выражало ее состояние. Поэтому она молча встала, вышла на кухню и закрыла за собой дверь. Если бы папа принес пятнистую африканскую жабу или пожарный гидрант, мама бы и тогда, наверное, нашла что сказать. Но гармонь… Потертая, облупленная, с какой-то мочалкой вместо ремня, да еще за наличные деньги. Нет, это было уже слишком.
Впрочем, мама скоро к гармошке притерпелась и только просила не играть в ее присутствии.
Папа раздобыл самоучитель, и довольно быстро гармошка в его руках заиграла. В детстве его учили на пианино, и это, конечно, помогло. Потом он купил толстый сборник русских народных песен и с тех пор пел и играл только их.
Сначала я над папой посмеивался, подшучивал. Да и непонятно было: человек он совсем не старый, вполне современный, в городе всю жизнь прожил — и вдруг гармошка какая-то, частушки. Сам ведь рассказы как, как в детстве рок на костях гоняли, джазом заслушивались. «Битлз», «Роллинг Стоунз», «Пинк Флойд» — все это он знает хорошо, помнит. И вот на тебе — гармонь.
Однажды я у него спросил: в чем тут дело? Он помялся, помычал, потом сказал:
— Да я и сам не знаю. Это, Андрюха, какие-то генетические тайны. Что-то во мне древнее, русское заговорило. Иначе как объяснишь? Я ведь до десяти лет и козы живой не видел, в каменных джунглях рос. А песни, не скажи, хорошие. Где-то я читал, что песни оттуда же, откуда цветы. Не знаю, как насчет «тяжелого металла», а русские песни — точно, оттуда.
Постепенно я к гармошке привык, и мне даже нравиться стало. То ли папа хорошо играть научился, то ли еще почему, но однажды я не выдержал и начал ему подпевать. И так у нас сразу на удивление ладно получилось, что хоть на сцене выступай. К тому же когда сам поешь, то и песня совсем по-другому воспринимается.
С тех пор мы с папой частенько вместе поем, Когда мамы дома нет.
Но вот что удивительно. Песни эти старые, русские каким-то странным образом на меня действовать начали. Поешь и будто вспоминаешь какие-то далекие, седые времена, в которые никогда не жил и жить, конечно, не мог. Степь, ямщики, звон колокольчиков, скрип полозьев на морозном снегу все это не просто представляется, но каким-то чудным образом вдруг оживает внутри, обретает запах, цвет, становится выпуклым, и кажется, еще немного, и ты вспомнишь что-то очень важное, происшедшее с тобой много сотен лет тому назад…
За ужином мама сказала:
— Ну, Сашок, раскошеливайся. Я тебе свитер купила. Австрия. В понедельник принесу. Они пока еще на базе.
— Но у меня же есть два свитера? — удивился папа. — Вполне еще приличные.
— Надо же! — Мама всплеснула руками. — Барон Ротшильд! Два у него уже есть! Не переживай, Рокфеллер, один, японский, коричневый, Андрюшке отдадим. Он совсем маленький стал.
— Почему же? Напротив, он здорово вырос.
— Отец, не заговаривай мне зубы. Ты прекрасно понял, что я о свитере говорю. Так что раскошеливайся.
— Я готов. Да вот кошелька нет. А действительно, дожил почти до сорока и что-то не припомню, чтобы у меня был какой-нибудь кошелек, бумажник или что там еще бывает.
— Портмоне, — вставил я.
— О, правильно, портмоне.
— Нашел чем хвастаться, — сказала мама, и я видел, что ее хорошее настроение с каждой минутой начинает улетучиваться. — Иди тогда и заработай себе на кошелек. Не на гармошке же в самом деле целый день пиликать.
Папа сморщился и встал из-за стола.
— Колесо заднее что-то стучит. Бензина мало.
— Не нравится, — уже зло сказала мама. — Ну тогда на паперть иди, ко всенощной. Вспомни своего обожаемого Достоевского: смирись, гордый человек. Вот и смирись, попроси Христа ради вместе с убогими. А заодно и для семьи хоть что-то сделаешь, добавишь десятку к своей нищенской зарплате.
— А что? Это мысль.
— Пап, пойдем, — сказал я.
— Куда? На паперть?
— Да нет, на машине поездим. Уроки я уже сделал.
— Интересно, когда это ты успел их сделать? — сказала мама. — А вообще иди. Все равно толку от твоих занятий — ноль.
Конечно, поверить в это трудно, но у нас машина есть. «Запорожец». По паспорту — «ЗАЗ-966». В народе такую модель в отличие от «Запорожца» горбатого называют «мыльницей». И действительно, маленькая, с округлыми, дутыми бочками, она здорово напоминает дешевую пластмассовую мыльницу.
Папа называет наш автомобиль «Буран» и при этом добавляет: «Корабль многоразового использования». А уж это истинная правда. Папа купил его лет пять назад у инвалида. Сколько лет на нем до этого ездили — неизвестно, так как инвалид, в свою очередь, тоже его купил. Так что о многоразовом использовании спорить не приходится.
Сначала папа назвал машину «Спейс-шатл», но потом, когда наши запустили такую же ракету, он немедленно переименовал ее в «Буран».