люблю тебя, Люся.

Когда Марику было лет одиннадцать, он мне позвонил и намекнул, что ему очень хочется сапоги-«казачки». Я засмеялась, потому что все решалась, купить или не купить себе «косуху». Вот, думаю, оба туда же. «Люся, я все понимаю. Я тебя люблю».

На моем дне рождения в девяносто пятом он был с Машей-мамой и с Леночкой Капошной. Так ее называла моя мама. Лена все время что-то складывала, перекладывала, копошилась в своих игрушках. «Барыня-коробочка» — сказала бабушка Лёля. Она была остроумной женщиной. «Капошная» — смешно и весело. Мне нравилось, хотя Леночка больше любит, когда ее зовут Аленкой. Я и не спорю, но разве можно объяснить, почему, когда произносишь «Капошная», внутри разливается особое родственное счастье. Слов для объяснения нет. Счастье разливается. И всё.

В тот мой юбилей Марик-Маркуша-Маричик-Марк всех очаровал своими немногословными, но точными и не по возрасту осмысленными тостами. А главная мысль все та же: «Я все понимаю. Пройдет время. Всё и все станет и станут на свои места. Я тебя люблю, Люся».

Больше всего мои детки любили походы в «Макдоналдс». Все четко, все чисто, все быстро. Здорово, не по-нашему вымуштрована наша российская молодежь. А еда — вот тут стоп. От этой еды в Америке каждый пятый-шестой необъятных болезненных размеров. Люди как студень, как холодец. Своими глазами смотрела и подсчитывала, сидя на 6-й авеню в Нью-Йорке в итальянском ресторане. Сидела и смотрела в окно на прохожих.

Вот идет мужчина с собачкой и с совочком. Под мышкой несет пестрый и весело расписанный пакетик. Думаю, ну, совсем с ума сошли. Собачье говно в веселый пакет. Оказывается, за собачью грязь на улице большие штрафы. Если полицейский не засечет, то любой прохожий устроит громкий скандал, вызовет полицейского. Ну просто все стукачи. В стране приучены к порядку.

И вот сижу. Смотрю в окно и считаю: четвертый, пятый и шестой — о! Шестой, а вот пятый — ну, необъятных размеров. Но идет с улыбкой. Одышка ему не мешает. Идет в ярком наряде. Идет как советский человек, который шагает семимильными шагами и верит, что вот тут, не за горами, его ждет неизбежный коммунизм. Выражение лиц у этих толстых американцев такое родное. Ведь я точно так же, с таким же светлым и счастливым лицом долго бежала к нашему светлому будущему. Должна признаться, что таких жоп я в нашей необъятной стране ни тогда, когда она была одной шестой частью мира, ни тогда, когда она стала просто Россией, ни в одной другой стране ни разу не встречала. Такой оригинальной, уникально устроенной задней немаловажной части тела — нет, не встречала!

Что такое, по-нашему, толстый человек? Когда много бедер и они плавно переливаются в то место, где была раньше талия. Ну, немного живота, а главное — пушистые бедра. А теперь поставьте человека в профиль. Ну опять же — живот. Но главное — человека много. Он — урожай.

Но это наш, российский урожай. А если заморский, то картина — о! Заднее место в профиль отстает сантиметров на тридцать, а то и на все полметра. Оно колышется и улыбается. Оно живет своей жизнью. Когда я первый раз увидела такой профиль, я неприлично ойкнула на всю улицу. А «профиль» идет себе весело и бодренько и ни в зуб ногой. Это было возле «Макдоналдса». С тех пор он у меня всегда ассоциируется с пышным задом и со скороспелыми химическими гамбургерами.

Когда у нас открылся первый такой буфет-забегаловка и стояла очередь как к Ленину в Мавзолей, занесла меня туда нелегкая с друзьями. Наелась до одури и с собой еще прихватила кулечек с нежными яблочными пирожками. Вечером съела остывший пирожочек — все! Смерть мухам и тараканам. «Макдоналдс» — закрыт навсегда.

Но детишки умирали от этого буфета. Ели-ели, уже и джинсы порасстегивали. А Капошная превращалась в Капошенную. А все хочется и хочется, нравится и нравится. И это, и это. И с собой кулечек. Для бабули Лёли. А в машине хруп-хруп. Что делать? Ведь Лёля так любила кушать. Больше всего на свете. А они ведь ее правнуки! Передалось через поколения. Нет, пойду-ка я к своим деревенским тетушкам на базар. Там еще осталось что-то живое, натуральное. Почему я пишу о всякой ерунде, вдруг сейчас пришедшей в голову? Глупости все это. Все огородами да околицами. Почему? Да потому, что не могу вот так, реально, понять, представить, произнести. А написать…

Умер мой Марик. Все. Его нет. Декабрь 1998 года. Ему было 16 лет. За три дня до этого мне сделали операцию гнойного гайморита, заработанного еще в семьдесят пятом году на съемках фильма «Двадцать дней без войны». Делала я десятки проколов, но вот лежу в больнице. Надо сделать операцию. Это декабрь. А в мае я уже сделала операцию справа. Теперь слева. Лежу и все думаю, думаю, вспоминаю, что все мои болезни я заработала, как говорил папа, «честь по чести» на своей любимой работе. В кино. Все: перелом ноги, откуда все разладилось в организме после общих наркозов, болей, костылей, палок. Мучительный гайморит. А сколько мелких травм и холециститов с колитами. Лежу и думаю, что через две недели у меня спектакль, где нужны большие физические и душевные силы. А после этой операции — плохой анализ крови. Лежу, думаю, слышу, вижу, вспоминаю, веду диалоги…

Ах ты, моя любимая Родина! Все тебе отдала. Что ж ты так… Не могу себе позволить не работать. А как жить? Нет, лучше не думать о годах, силах, возрасте, деньгах…

Ну, когда же придет Сергей Михайлович? Но вот он пришел. Ходит по палате и молчит. Молчит и молчит. Да что же это такое? И точно, как почти во всех сценариях «она взяла себя в руки». Я взяла себя в руки и молчу. Кто кого перемолчит. Эта странная зловещая тишина затягивалась. 

— Ну, рано или поздно все равно будет известно. Я не могу молчать. Случилось… случилась… трагедия с Мариком. 

— В Англии? 

— Нет, он уже прилетел. 

— Заболел? 

— Нет. 

— Попал под машину? 

— Нет. 

— А что хуже? Ну не умер же?! 

— …

— Умер? Господи! Да вы что?! 

— Позвонил на автоответчик парень и сказал, что с Мариком несчастье, срочно позвоните ему домой.

Он умер от передозировки. В шестнадцать лет. От меня скрывали. Вот откуда невероятные повороты в поведении моей мамы, Маши…

Нет моего любимого мальчика. Ах, какие у меня были на него надежды.

«Люся, я все понимаю. Я тебя люблю».

Всё. Рухнула моя радость. Разрушились мои надежды. Больше мне терять нечего. Нечего и некого бояться и стесняться. Вхожу теперь, не оглядываясь, в свой подъезд. Могут подстрелить из-за угла и чем- нибудь жахнуть по голове. Да черт с ним! Все равно! Свобода. Демократия! И никто не узнает — кто, за что и почему. Кто Листьева? Кто Старовойтову?

Когда я росла в закрытой невыездной стране и ждала светлого будущего, людей сажали в черный воронок, как врагов народа. А через двадцать лет реабилитировали за «неимением улик». Так когда же было лучше жить? Тогда или сейчас? Это точно, что не дай вам бог жить в «переходный период». Да, демократии американской двести лет. Но я живу сегодня. Сейчас! Сей-час!

В Институте кинематографии я впервые узнала слово «репрессия». Отец моей дочери Борис Андроникашвили был сыном писателя Бориса Пильняка. Естественно, такой фамилии не знали, о таком писателе не слышали. В двадцатые и начале тридцатых его имя гремело. Загремел он в тюрьму после «Повести непогашенной луны».

На даче Пильняка в Переделкине в 1937 году отмечали день рождения его сына Бориса. Сыну было три года. В гостях друзья — известные писатели, художники. Борис Пильняк вдруг отозвал жену и, глядя в окно, сказал:

«Кира, это за мной».

Вышел из дому и сел в черный воронок:

«Я скоро. Иди к гостям».

Больше его никто никогда не видел. А вечер продолжался.

Вы читаете Люся, стоп!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату