Борис, естественно, носил фамилию матери — Андроникашвили. Она отсидела как жена врага народа четыре года. Кира Георгиевна Андроникашвили была женщиной необыкновенной. Красоты совершенной. Высокая и аристократически худая. Понимаю, что так не выражаются, но иначе не могу, не знаю. Просто аристократическая женщина. Во всем. Как ела, как говорила, как умела слушать и слышать. Как отличала человека, изнутри деликатно устроенного от Бога, от начитанного умника. Иногда я думаю, что для встреч с такими редкими людьми тоже стоит жить. Я ее ждала у прокуратуры, где она получила маленькую бумажечку: «Борис Вогау (Пильняк) посмертно реабилитирован за неимением улик». Ни где, ни когда умер или убит, ни где похоронен. Ничего.
Пильняк — это псевдоним. На хуторе Пильнянка он написал свой первый рассказ. С 28 октября тридцать седьмого года до лета пятьдесят восьмого обвинялся. А улик «неимение».
Для меня открывались вещи невероятные. А как же 1 Мая? Самый светлый праздник! А как же «за Родину, за Сталина»? А как же Победа? Все тогда перемешалось в моей темной совковой голове. А может быть, большинство людей верили и не знали этого? Вот как я? Если бы я впустила тогда в свою жизнь эту трагедию на сто процентов, — нет, ничего бы я не сыграла. Ничего. Не было бы ни «Карнавальной ночи», ни «улыбки без сомнения». А поселились бы одни горькие сомнения. Тупик.
«Не-е, дочурка, я так думаю, што у нашей семье, вокурат, собралася уся советская власть! А може, даже и увесь плюс электрофикация усиеи страны. Во якое дела».
Когда я рассказала папе, что за реабилитацию семья получит тринадцать тысяч рублей, он долго думал, долго соображал, смотрел в окно. Очень долго.
«Так ето же целое богатство, если до войны, а если на сегодня… не, на сегодня ето полный пшик. Ничёгенька не понимаю».
Папа опять был в большом несогласии с любимой Родиной.
Ах, мысли мои, скакуны. Начинаю одно, а залезаю в дебри. Но это же не кино. Там я профи. А тут… Ну, пошли «дальший».
Я вылезла из больничной постели. Оделась. Из больницы надо выйти незаметно. Приводить себя в порядок — не до этого. Нужно стойко все выдержать. Я должна. И мы с Сережей поехали на кладбище. Ну, как же я не буду со своим мальчиком Маркушей в последний час? Да я себе не прощу до смерти. Я знала, что там будут люди, которых я не знаю. Знала, что все понимают, — есть загадка в нашей, внезапно расколовшейся, семье. Ведь позвонили не Маша и не Саша — родители Марика, а кто-то из его товарищей. Я знаю, что он меня любит и ждет. Я иду к нему.
Он жил со своими родителями, которые захотели детей воспитывать по-своему: платные колледжи, зарубежные поездки, учеба в Англии — так, как принято в последние годы в имущих семьях. Какое-то странное было соревнование. Вы известная артистка, но мы тоже не лыком шиты. У вас одно видео, а у нас два. У вас, у нас и т. д. Когда и откуда это появилось?
Моя Маша никогда не кичилась известностью своей мамы. До замужества была незлобивой, не завистливой и не хвастливой. Девочка красивая, приятная, хоть и несобранная. Ее муж — одноклассник. Девочками не увлекался. Увлекался обменом и перепродажей книг, тогда они были в цене. Ходил в поношенных вещах. Вот, думала, скромный парень, не будет упрекать мою дочь, что преподнес ей машины, роскошь и деньги.
И свадьба была в «Национале» приличная. И они были счастливые. А главное — сразу же въехали в свой дом. Может быть, по сегодняшним понятиям это не событие, но в июне восьмидесятого года въехать в трехкомнатную квартиру с одной соседкой! Ого! Мечта! Две свои комнаты. А когда умерла соседка, — и все три комнаты свои. Для меня это была московская хрустальная мечта. Она сбылась в тридцать лет. Одни сейчас, может быть, и посмеиваются надо мной, а другие, постарше, еще как понимают, какое это счастье жить без очереди в ванную и туалет.
Зять заканчивал институт, а моя Маша после медучилища все переходила с одного места работы на другое. Все что-то не ладилось. Все что-то забывала, в общем, работала без души. Ну раз, ну два, ну три я ходила, улыбалась. А потом чувствую, что больше улыбаться не надо. Не помогает. Ах, как это знакомо по ее отцу. Нигде не задерживался. И однажды приехал ко мне в экспедицию фильма «Роман и Франческа» и оповестил:
«Я ушел из министерства культуры. Не хочу я быть чиновником, получать жалкое жалованье, вставать в семь утра. Хочу быть свободным художником, вольным писателем».
Хорошо. Будь им. А жить на что? Вот последней фразы я не сказала, а еще больше стала вкалывать, не надеясь ни на кого.
Моя Маша стала суше, деловитее. С работы ушла. Она не понимала, кого слушать, по каким законам жить. Если по моим, то это скучно. «Что бы ни случилось, себя не распускай, старайся быть собранной, не сутулься, не кури». Она знает, что для меня ее курево. Папа всю жизнь после войны преследовал маму за курение. Но она все равно курила тайком. И если не успевала точно рассчитать папино возвращение, она вскакивала в испуге и махала руками, разгоняя дым. А папа тихим угрожающим голосом говорил: «Затуманиваете, Елена Александровна? Ну, я вам щас затуманю!» Это обращение на «вы» ничего хорошего не предвещало. И мама со скоростью пули вылетала во двор.
«Во, брат, як з дитями на массовки, так ели ходить, а тут — блысь, и нима! Во человек, мамыньки родные! Ну, што ты скажиш…»
Ну, вот и Маша меня боялась с этим куревом. А с бабушкой Лёлей они курили вдвоем всласть.
А ведь было светлое время. Свою первую стипендию она потратила на нашу, тогда веселую, дружную семью. Мне купила шляпку. И хоть с размером не угадала, но сознание, что дочечка не забыла о маме… Нет, это редкая, счастливая минута. Ее не забудешь.
А потом началась атака. Квартиру нам большую. Квартиру. Квартиру. Все остальное — это, с легкой руки зятя, «подачки».
Начались мои мытарства с квартирой. Я не могла ему объяснить. Мне было стыдно. Да, я имею известную фамилию, но нет у меня дара заводить знакомства с нужными людьми. Нет дара! Ладно. Звоню на Старую площадь. Записываюсь на прием.
Интересная жизнь! Со мной иногда происходят такие странные истории. Шла я на Старую площадь в октябре. А до того, в мае, то есть на 9 Мая, летела в Минск. Я люблю этот город с детства. Он первым принял на себя удар войны, сильно пострадал. Он мне родной. В этом же самолете летела правительственная делегация. На аэродроме все пассажиры ждали, когда выйдет первый класс. Ну, «ето як закон». Затем стали выходить на трап и простые люди. Подходит ко мне стюардесса и шепотом сообщает, что меня ждут внизу в черной «Чайке». И, раздвигая людей, повела нас с Костей к машине. И тут я слышу. Надо сказать, впервые о себе слышу.
«Ну, как же можно… наше, наше народное достояние и где-то в хвосте. И поедет общим автобусом? Нет-нет. Садитесь, пожалуйста. А ведь вы у нас, на Старой площади, не бывали? Других ваших видели частенько».
А за нами следом летела серая филармоническая «Волга». Весь взволнованный облик «Волги» говорил, кричал: «Товарищ Гурченко! Что же вы с нами делаете? Куда вас везут? У них же гостиница правительственная, а нам с вами совсем в другую сторону!» Около правительственной гостиницы из «Волги» выскочили перепуганные женщины, бросились ко мне пожимать руки, обнимать и так радоваться нашей встрече, ну, как будто я, по крайней мере, уцелела после катастрофы, землетрясения, как будто я их единственная на земле, родная и любимая. И тут же, тихонько косясь в сторону правительственной делегации:
— Мы с вами едем в другую гостиницу.
— Почему? — громко спросил тот голос, что говорил о народном достоянии, — сейчас наши люди все оформят. — И положил передо мной номер свежей минской газеты. Праздничная, цветная газета с советским флагом. — Вот мой телефон. Если будут у вас вопросы, звоните, не стесняйтесь.