На мотив «Семь братьев»:[1321]
На мотив «Настойка на сливовых лепестках»:
На мотив «Усмирили Южноречье»:[1322]
Когда подали четвертую перемену кушаний, а певцы спели два цикла романсов, внесли свечи. Симэнь сходил по нужде и стал откланиваться, но его удержал Ван Третий. Он пригласил гостя к себе в кабинет. Это было совершенно отдельное помещение, размером в три комнаты с небольшой верандой. Кругом пестрели цветы и красовались декоративные деревца. Сверкали начищенные до блеска принадлежности ученого. На крапленой золотом белой бумаге было выведено: «Поэтическая ладья Саньцюаня». На стенах висели древние живописные свитки «Сюаньюань вопрошает о дао-пути всего сущего»,[1323] «Фу Шэн хоронит канон»,[1324] «Бин Цзи расспрашивает вола»,[1325] и «Сун Цзин обозревает историю».[1326]
— Кто такой Саньцюань? — спросил Симэнь.
— Так прозывается ваш сын, — после долгой заминки, наконец, проговорил Ван Третий.
Симэнь не проронил ни слова.[1327]
Принесли высокий кувшин вина. Они продолжали пировать и метать стрелы в вазу. Их услаждали певцы. Госпожа Линь с горничной и мамкой следила за переменой кушаний. Пир продолжался до второй ночной стражи. Захмелевший Симэнь, наградив тремя цянями певцов, стал откланиваться. Ван проводил гостя за ворота. где тот, в шапке с наушниками и собольей шубе, сел в паланкин и, сопровождаемый воинами, двое из которых несли фонари, отбыл восвояси.
Прибыв домой, Симэнь вспомнил дневной разговор с Цзиньлянь и направился прямо к ней в спальню.
Цзиньлянь еще не спала. С распущенными волосами-тучей, без головных украшений, полуодетая, но тщательно напудренная и нарумяненная, она сидела за туалетным столиком, согревая ноги у стоявшей рядом жаровни, и грызла семечки. На угольях кипел с лепестками страстоцвета чай. Из золотой курильницы-льва струился аромат благовоний.
При виде Симэня Цзиньлянь, подобрав подол пестрой юбки, торопливо засеменила лотосами-ножами ему навстречу и помогла раздеться.
Симэнь сел на кровать, и Чуньмэй внесла сверкающие чашки. Цзиньлянь взяла одну из них, вытерла своими тонкими нежными пальчиками следы чая на краях чашки и протянула Симэню. Он отпил глоток дивного, необычайно ароматного напитка. Это был люаньский чай[1328] из молодых лепестков, нежных, как воробьиные язычки, заваренный с сезамом, подсоленными ростками бамбука, каштанами, тыквенными семечками и грецкими орехами, с добавлением туда же салатной горчицы и маслин, а также семян гинкго, коры душистой оливы[1329] и лепестков розы. Довольный Симэнь велел Чуньмэй помочь ему раздеться и лег. Освещаемая лампою Цзиньлянь сняла головные украшения и, надев на ноги туфельки, тоже легла, сплетясь с Симэнем. Пестрая пара неразлучных уток заколыхалась на красной волне расшитого одеяла. Чуньмэй поставила на столик серебряную лампу с похожим на бутон лотоса абажуром, раздвинула двустворчатую украшенную фениксами ширму и вышла из спальни.
Симэнь положил руку под голову Цзиньлянь и заключил ее, обнаженную, нежную, как яшма, благоухающую и теплую, в свои объятия. Они крепко прижались друг к дружке. Их тела сплелись, уста сомкнулись в страстном поцелуе. Цзиньлянь старательно разжевывала тыквенные семечки, которые брала со стоящего у ее изголовья блюда, и из собственных уст угощала ими Симэня. Не прекращала она и игру. Немного погодя, нектар ее уст разлился по сердцу Симэня, и весеннее желанье ими овладело до самых глубин.
— Дитя мое! — говорил Симэнь, доставая серебряную подпругу из узелка, где хранились снасти для утех. — Вспоминала ли ты обо мне, пока я был в отъезде, а?
— Целых полмесяца ни на минуту не утихало во мне волненье, — отвечала Цзиньлянь. — Вечер-то тянется-тянется, а ночью одной и вовсе не спится. И постель нагреешь, а, поди ты, холод до того пробирает, что ноги не вытянешь. Съежишься да так и лежишь, пока все ноги не сведет. Все молила, чтоб ты поскорее воротился. Знал бы, сколько я слез пролила на это изголовье! Спасибо, молодец Чуньмэй! Видит
