Зажёг Никитин пук сухой травы, чтоб посмотреть, нет ли рядом ещё кого-нибудь. Больше никого не было.
От света и пламенного потрескивания Осия не пробудился, лишь почмокал губами. Лицо во сне у него было совсем детское. Как такого в яму волочь? На муки страшные, на пытание дыбой, кнутом и огнём? Дмитрий содрогнулся — вспомнил, как сам с крюка свисал беспомощным кулём. Тронул за плечо.
— Просыпайся!
Звонарь рванулся со своего убогого ложа. Прикрыл рукой глаза.
— Что? Кто? А-а, стрелец… Чего ты?
— Раскрылось всё, — хмуро сказал Дмитрий. — Шпиги Преображенские унюхали. Беги, парень, из Москвы подале, куда глаза глядят. И никогда сюда не возвращайся. На, — это тебе от Фрола, на дорогу.
И отдал кошель, в котором были деньги, оставшиеся после скачки по украинским и российским дорогам.
Осия задрожал всем телом. Кинулся к двери, спохватился, что неодет-необут. Натянул подрясник, опорки взял в руку.
— Спасибочки Фролу Протасьичу, что озаботился сиротой. И тебе, живая душа, что упредил. Век Бога молить буду. Как тебя звать?
— Димитрию Солунскому молись. Он о сиротах заступник. Да беги ты, не мешкай!
Ну звонарь и почесал к воротам, подобрав рясу. Вздохнул Никитин, грешник против долга государевой службы. Оборвал он последнюю верёвочку, по которой можно бы до заговорщиков добраться. Но безгрешным на свете не просуществуешь. А какая вина тяжелее — перед государством иль перед человечеством — то ведомо одному лишь Богу. Наше дело — душу свою слушать, а Господь после разберётся.
Глава 3
Ассамблея
Я жду. Ну что ж,
Ведь ты при шпаге.
Фёдор Юрьевич слушал репорт гвардии прапорщика молча, воли гневу не давая. Князь отлично помнил, что гвардейский прапорщик давал в заклад свою голову — то-то нынче и блеет покаянно, от былого нахальства не осталось ни волосинки. А только невелико будет утешение оторвать молодцу его рыжую башку, тем дела не поправишь. Ох, страшенное то было дело!
Хорошо, что ночной вестник князь-кесаря не из постели поднял. Если этаким обухом спросонья огорошат, вовсе в изумленье впадёшь. Ромодановский сидел в турском шёлковом халате, накинутом поверх батистовой рубахи; понизу парчовы кюлоты, на ногах чулки червей шёлк да башмаки серебряна пряжка. Сегодня четверток, у государя цесаревича ночная ассамблея. Хочешь не хочешь, а показаться надо, порядок такой. Перед ассамблеей собирался Фёдор Юрьевич часок-другой в кресле подремать, но разве уснёшь. Мысли о шведском короле, о малороссийском гетмане, о запорожцах, о треклятых трёхстах тысячах бередили государственному мужу ум и сердце.
Однако теперь все эти великие заботы померкли, задавленные новой бедой.
Господи, твоя воля! Бомба где-то под палатами, неизвестно в каком месте! Стрельцы с оружьем! Красный петух на Москву! А опасней всего слухи о царевиче. Это всей державе смертное шатание…
Попов умолк, повесил голову. Вина его была не столь уж тяжкая, доставленное известие её с лихвой окупало, но говорить о том служивому Ромодановский, конечно, не стал. Пускай его потомится.
— Значит, концы в воду? Зацепить не за кого, кроме звонаря, который, поди, ничего толком знать не знает? Навряд ли ему Фрол этот что-нибудь потаённое доверил, а десятники ныне по щелям забились. Даже знай мы их всех поименно, не сыщем…
Прапорщик развёл руками.
С угрюмым сопением Фёдор Юрьевич прошёлся по домашнему своему кабинету, обставленному тяжёлой немецкой мебелью: шкапы с книгами, карты, государев подарок — парные сферы земли и неба. Меж глобами на обычном своём месте столь же шумно, как хозяин, сопел ручной медведь Бахус, известный всей боярской Москве. Любимая шутка, которой тешил себя князь-кесарь, была такая. Поднести гостюшке с поклоном кубок вина объемом в две бутыли. Коли устрашится и начнёт отказываться — нарочно обученный мишка непочтивца на пол валит и давай драть. То-то потеха. Кроме царского величества да Бахуса ни к кому на всём белом свете у Фёдора Юрьевича доверия не было. Потому что государь — он от Бога, а зверь хозяина, который его кормит, нипочём не предаст.
— Так Фрол сказал, в сто девяностом их сам-седьмой было? — остановился Ромодановский.
Все зачинщики стрелецкого бунта семь тыщ сто девяностого, то есть по нынешнему счёту 1682 года известны наперечёт. Шестерых давно топор на плахе успокоил, в нетях ходит только один. Фролка Бык, бывый пятидесятник Стремянного полка. Он и в 1698-м рубежные полки мутил, чуть не взяли его тогда Преображенские. Тоже по веревке ушел, в колодезь. Думали, утопился со страху, а там у него внизу ход был подземный. Ромодановский позвонил в колокольчик и приметил, как у Попова сжались плечи.
— Ладно, не дрожи, гвардии прапорщик. Если это Фролка Бык, вы его вдвоём все равно не взяли бы. В старые годы он, сказывают, для потехи брал за рога быка-трёхлетка, да голову ему сворачивал. Пришиб бы вас обоих, и дело с концом.
Вошедшему слуге князь велел подать кафтан парижский, накладные волосья «вороново крыло», что давеча принесены от парукмакера, да парадную трость. И табакерку с табаком, будь она неладна. Без табаконюханья ныне выходить на люди зазорно.
— И ты переоденься, со мной поедешь.
Видно было, что хотел бы Попов спросить, куда, но не смеет. Это хорошо. Наглый-наглый, а меру знает. Сегодня в приказе, когда прапорщик отбыл в Новоспасский монастырь, велел князь из аршива извлечь на него сказку. Оказался Попов (надо же) итальянцем прежнего цесарского подданства. Вон как за десять лет по-нашему говорить выучился, от природного русака не отличишь. Знать, востроумен и переимчив.
Другим колокольчиком, снурковым, Фёдор Юрьевич призвал своего начальника караула, офицера Преображенского полка.
— Раздевайся.
Тот на своей службе удивляться чему-либо отучился и лишь спросил:
— Догола?
— На кой ты мне голый? Я ж не баба. До споднего.
Попову князь приказал:
— Скидывай рваньё, меняйся с ним.
Сыщик-то быстро переоделся, через минуту уже ботфортой притопывал, вгоняя ногу поглубже. Зато начальник караула медлил, косясь на лохмотья. Ну, его дело. Хочет — пускай телешом расхаживает.
— Проводи до кареты.
Пока спускались во двор, Ромодановский велел раздетому офицеру удвоить стражу и простучать полы по всему подклету — не отзовётся ли где пустотой. Объяснять, однако, ничего не стал. Влез в колымагу, Попова усадил напротив. Поехали.
Разговор меж ворами про Алексея Петровича встревожил князь-кесаря больше всего. Наследственная нить меж нынешним государем и грядущим — самое уязвимое место в любой монархии, а особенно в годину бед и шатаний. В то, что цесаревич затеялся вести дела с заговорщиками, Ромодановский