— Знаете, Валерия, что произошло с нами? — проговорил Дроздов. — Один мой знакомый режиссер пригласил меня однажды на просмотр старой кинохроники. Хохот стоял в зале, когда появлялись Никита Сергеевич и Леонид Ильич. Вам ни о чем это не говорит? Была вера и веры нет. Устали от лозунгов, от вранья, от глупости. Много лет живем под девизом: можно, но нельзя, нельзя, но можно. И Россию превратили в полигон нелепых… экспериментов… С нашей помощью.
— Так какого же черта ты, доктор наук, понимаешь все и предаешь Россию? — с тихим бешенством вдруг процедил сквозь зубы Тарутин.
— Я? Именно я? Наверно, потому, что живу по тем же законам, что и ты, Коля! — ответил Дроздов, не без труда пытаясь погасить в себе ответную вспышку. — Я — в большей степени, пожалуй. То есть по законам святого смирения. Они жили скромно, ласково, братолюбиво. Так приблизительно о многих из нас написал бы летописец.
— Мальчики, не пилите опилки, — вмешалась Валерия и с шутливой мольбой поочередно заглянула в глаза обоим. — Зачем вам гражданская война?
— Это тоже черта русского характера, — сказал Дроздов.
— Вон они, твои друзья-экспериментаторы на горизонте, — выговорил Тарутин дерзко и махнул бутылкой в направлении столовой, откуда доносился смешанный рокот голосов. — Битвин, а? Фамилия по шерсти. Зело силен. Мастер завязывать узлы. Но кто развязывать будет?
Из столовой, из волнообразного шума в раскрытые двери вошли в гостиную трое мужчин, один из них — приземистый, в летнем серебристом костюме, — шел, энергично здороваясь наклоном наголо бритой головы, его белое лицо, какое бывает у людей, мало выходящих на воздух, выражало дружелюбие, и рядом с ним, как увеличенное отражение этой доброжелательности, сияли счастьем круглые щеки хозяина дома Чернышова, праздничного, уютно косолапого, одаривающего гостей умиленным взором. Академик Козин, не по-старчески прямой, возвышался позади кряжистого Битвина, вроде бы сопровождая его обособленно; его жесткая, в виде запятой бородка была вздернута в надменной уверенности, его колющий, с безуминкой взгляд скользил поверх голов. Он узко усмехнулся, заметив Дроздова, и тут же послышался плотный свежий голос Битвина, протягивающего на ходу руку:
— Я рад вас видеть. Я ищу вас здесь.
Доктор технических наук, заведующий отделом науки в «Большом доме», он вызывал к себе симпатию живостью ума, отзывчивой манерой общения, но вместе с тем в представлении многих был фигурой полустрадальной, ибо его поддерживающие резолюции не всякий раз осуществлялись так, как предполагалось: то ли некто всесильный мешал ему, то ли не было в высших инстанциях единого мнения. Быть может, случалось это и потому, что кому-то в солидных кабинетах на самых верхних этажах не нравилась его известная в научном мире самолюбивая формула. «Правильно все то, что вам говорю я за этим столом. Все, что говорят сейчас остальные инстанции по этому вопросу, — неизвестно, значит, сомнительно». Дроздов считал его разумным союзником с ограниченными возможностями, Тарутин — аппаратчиком, умеющим завязывать узлы идей, то есть укреплять их на своем уровне, и почасту бессильным перед невидимыми со стороны препятствиями сверху.
— Взаимно рад, — ответил Дроздов, пожимая твердую руку Битвина, сильно стиснувшую его пальцы.
— Я не видел вас два тысячелетия от рождения Христова и ищу вас потому, что мне надо переговорить с вами, — сказал Битвин. — Сможете зайти ко мне завтра, часов в одиннадцать?
— В одиннадцать? Завтра? — повторил Дроздов, и в этом механическом повторении уже утверждалось согласие, так как Битвин был приятен ему и дружелюбием, и бодрой манерой общения, и совпадением мнений в наиболее спорных вопросах экологии. — Спасибо. В одиннадцать я буду.
В следующую минуту он почувствовал затаенную пустоту вокруг себя и будто дуновение сквознячка. Это колючее касание пахнуло из гулкого безмолвия, и в течение некоторых секунд он уловил устремленные ему в переносицу заторможенные изумлением и страхом глаза Чернышова. Мгновенная бледность стерла с его лица полнокровную красноту, и тотчас над головой Чернышова возникла задранная бородка академика Козина, с высоты своего роста окидывающего Дроздова взглядом подозрительного любопытства.
— Чудненько, — пробормотал он.
— У меня есть о чем с вами поговорить, — сказал Битвин деловито и повернулся, готовый перейти к другой группе гостей, но его задержал Тарутин:
— Сергей Сергеевич, давайте призовем в сообщники демократию. В вашем «Большом доме» это полагается?
— А что? — засмеялся Битвин, показывая ровные зубы. — В нашем Цека полагается делать многое, что мы не всегда можем сделать.
— Можем. Поэтому и разваливается наука. В академии — базар статистов, с которыми заигрывает Цека.
— Вот как! — воскликнул Козин жестяным голосом.
— Точно так!
На лицо Тарутина наползало выражение дерзкого упрямства, но, пожалуй, непонятно было, почему он в присутствии Битвина негаданно бросил вызов вице-президенту академии, не скрывая небрежения к его коллегам. Возбужденный Гогоберидзе переглянулся с Валерией, сделал обморочные глаза и, как поверженный, уткнулся лбом в плечо своей жены. Улыбышев, покрываясь пятнами, кончиком перекрученного галстука суматошно протирал стекла очков; Георгий Евгеньевич, силясь удерживать гостеприимство хозяина, сконфуженно оглядывался и в этот извиняющийся момент приобретал вид врача, к огорчению встретившего в родном доме умалишенного пациента.
Вокруг смолкли голоса.
Как только появился Битвин, сопровождаемый Козиным, гости, не выдавая излишней заинтересованности, стали чутко прислушиваться к начатому разговору, и теперь зловеще упавшая в комнате тишина перепугала Георгия Евгеньевича совсем уж непредсказуемым скандалом. И он поспешил вкрадчивым голосом проговорить, очень надеясь вернуть мирное настроение, какое должно уравновесить все:
— Милый Николай Михайлович… Если надо что-то делать с наукой, то следует прорваться сквозь груз традиций, которые ограничивают… Не правда ли?
— Правда в одном, милый Георгий Евгеньевич, — сказал Тарутин в тон Чернышову. — Все люди несолнечной стороны должны уйти из науки. А вы человек — несолнечной стороны, прошу прощения. И вы, многоуважаемый товарищ Козин, к сожалению, будучи вице-президентом Академии наук…
Он, казалось, непомерно спокойно помедлил, не прерываемый никем, и в этот миг у Чернышова поджались побелевшие щеки, шершаво покрываясь мурашками. Академик Козин, возвышаясь прямой фигурой позади низкорослого Битвина, воинственно стиснул рот, подергал бородку, будто взнуздывали его, наклонился к уху Сергея Сергеевича и что-то прошептал с гадливой судорогой лица; послышалось, что он произнес сжатую хрустящей спиралькой фразу, «омерзительно пьян», но тот, заложив руки за спину, глядел на Тарутина в удивленном раздумье, потом сказал тихо:
— Вы недоговорили…
И Тарутин продолжал с той же невозмутимостью издевки:
— В этой комнате, Сергей Сергеевич, половина докторов, половина кандидатов. Цвет, так сказать, наук об окружающей среде… — Он покачиваньем бутылки в руке показал на гостей, замерших на своих местах. — Но почти все — это зеркала несолнечной стороны, прошу тысячу извинений у своих страждущих коллег! Тем более в числе их и я, многогрешный. Это в порядке здоровой самокритики. Поэтому спасение почтенной науки — в очищении. Весь титулованный мусор — вон, вон, к дьяволу, подальше, подальше к черному хлебу! А наиболее бездарных — в особую для этого академию бездельников. Без дармовых харчей. Вы, Сергей Сергеевич, желаете такую революцию во имя оздоровления науки?
— Продолжайте…
— Продолжаю. Но революции на горизонте не предвидится. Поэтому есть пьеса благочестия. Перед вами на сцене главным образом статисты столичного водевиля из жизни ученых…
И Тарутин с развеселым видом бесстрашного парня, как если бы обрел вечную неприкосновенность, снова показал бутылкой на притихших гостей в комнате, где в кладбищенском безмолвии, в оледеневших лицах накалялась, нарастала неподвижным ураганом ненависть, ощутимая душным туманом в