Тарутин со скрещенными на груди — руками, откинувшись к спинке дивана, смотрел на Улыбышева в задумчивости, и он оробело пробормотал:

— Помешал, да?

— Помешал, — отозвался Тарутин невозмутимо. — Если ты, Яша, по своей милой откровенности, случайно предашь меня в кулуарном разговоре, то это ничего не значит. Я давно окружен недругами. И поэтому только лишний раз придется спеть романс «Мне бесконечно жаль моих несбывшихся мечтаний». Я имею в виду веру в тебя. Если же предашь в кулуарах не меня, а Игоря Мстиславовича, то я этого не прощу никогда.

— Почему вы это мне говорите? — растерялся Улыбышев, так краснея, что, казалось, выступят слезы. — Разве я подавал повод? Зачем вы меня оскорбляете? Я иногда спорю с вами, когда не во всем согласен… но я отношусь… отношусь к вам с таким пиететом… как ни к кому!..

— Что за слово? «Пиететом»! К чему так громко? — недовольно перебил Тарутин. — Предупреждаю тебя, потому что мания предательства стала сейчас как эпидемия гриппа. Предают друг друга и оптом, и в розницу, и ради красного словца. Последнее — самое распространенное.

— Вы не имеете права, Николай Михайлович! — визгливо крикнул Улыбышев и поперхнулся. — Вам разве не стыдно так подозревать! Вы пользуетесь моим уважением к себе! Я младше вас, но я ваш товарищ, а вы меня считаете, не знаю кем… совестно сказать! Я не предатель! Я бы умер, если бы кого-нибудь предал! Если бы даже меня пытали! Я больше не хочу в вас разочаровываться! Я не хочу!.. Я слишком вас уважаю! Я не хочу! Я уйду лучше, уйду!

Выкрикивая все это, он искал непокорными пальцами неуловимую пуговичку на затерханном пиджачке, потом торопливо попятился в переднюю, задергал головой, обозначая прощальные кивки, после чего на худеньких ногах, обтянутых джинсами, кинулся к двери.

Тарутин непроницаемо сказал ему вслед:

— Спокойной ночи, Яша.

Дроздов, не ожидая этой ребяческой обидчивости, этого вспыльчивого самолюбия, уже сожалея о его уходе, досадливо упрекнул Тарутина:

— Ради чего обидел мальчика по-хамски? В общем, Николай, святой и угодник вряд ли из тебя получится!

— Каким мать родила, — ответил Тарутин. — И это, видишь ли, архаично. Ладно. Давай выпьем кофе. Я хочу тебе кое-что сказать.

Он упруго оттолкнулся руками от дивана и, раздражающе сильный, с крепкой, круглой шеей, открытой распахнутым воротником рубашки, задвигался около стола, сосредоточенно разливая кофе, затем подал чашку Дроздову и, помешивая ложечкой в своей чашке, спросил наконец:

— Ты не задумывался, с какой стати тебе назначил встречу Битвин?

— Признаться: до конца нет.

— Тебе хотят предложить пост директора института. Наверняка.

— В корне ошибаешься. Для этого места уже подготовлен Чернышов.

— Не имеет значения. Битвин наверняка будет прощупывать тебя насчет директорства. И это очень важно. Он, по-моему, симпатизирует тебе. Академия — на стороне Чернышова.

— Для меня вопрос решен. Я не хочу влезать в хомут. В последние годы я устал, Николай.

— Если ты просто устал, то я устал смертельно.

Тарутин допил кофе, поставил чашку на стол и опустился на диван, отвалил к спинке голову, утомленно полуприкрыл веки, выговорил не без обычной усмешки:

— Недавно понял, что можно умереть от всеобщего кретинизма и тоски. Заранее благодарю за то, что ты придешь на мои похороны, уже будучи директором.

— С удовольствием, — зло ответил Дроздов. — И принесу венок с надписью: «Великому клоуну- пессимисту от скорбеющего друга». Мне, Николай, неловко слышать о твоих чудачествах. Хочешь удивить институтских секретарш? Носишь какую-то веревку в «дипломате»!

— Кто тебе сказал? Что за веревка? Ах, да, Федяев! — воскликнул Тарутин и захохотал. — Вот жалкий поганец, сморчок в вельветовых брюках! Да, веревка, веревка! Летом заставил его два раза переделать глупо написанную бумагу о Ладоге, а он в истерику: «Вы меня мучаете, вы меня травите, вы меня доведете до самоубийства!» Положил перед ним листок бумаги: «Пишите обвиняющее меня письмо. Я наложу положительную резолюцию!» А он, мой милый алкаш, уставился на меня похмельными глазками и даже стал икать: «От вас повеситься можно, только веревки нет!» На следующий день принес ему веревку в «дипломате», говорю: «Мой вам подарок, пользуйтесь». Теперь он трясется, улыбается и бледнеет, увидев меня. Но — никаких истерик. И ясно — распускает слухи.

«Он пришел к чему-то решенному для себя. Он не хочет ни с кем худого мира», — подумал Дроздов и с хмурой озабоченностью сказал:

— Ты слишком открыт и создаешь вокруг себя зону ненависти. Ходишь по острию ножа.

— В таком случае я глупец. Не хочу создавать флер любви вокруг себя. Унизительно и незачем.

— И хочешь сказать, что начхать на ненависть против себя?

— По крайней мере — она естественнее. Здесь все ясно. Впрочем, у тебя сын, а я один как перст. И повторяю: не боюсь я, поверь, ни хрена — ни ненависти, ни костлявой старухи. Я уже раз бывал на этой земле («Почему он сказал «бывал»?»). Тогда она была сказочной. Помню даже последний город, в котором когда-то жил. Помню даже солнечные улицы, фонтаны, дворцы, сады. Хочешь, начерчу подробный план этого чудесного города?

Говоря это, он не засмеялся, и не было оттенка шутки ни в голосе, ни в его лице, сохранившем усталое выражение спокойной серьезности.

— Знаешь, я тоже немного мистик, заразился в тайге. А два мистика — это уже много, — сказал Дроздов, иронией разрушая серьезность его убеждения, но в сознании между тем отпечатывалось: «Какое все-таки странное у этого «парня из тайги» сочетание: эта седеющая русая челка, как у патриция, и эта безоглядная грубоватая независимость. А отец, кажется, из забайкальских казаков, то ли агроном, то ли лесник, мать — сельская учительница; обоих уже нет в живых. Личной жизни у него не получилось. Николай один».

— Ладно, положим так, — сказал Тарутин в раздумчивом согласии. — Я, возможно, слишком открыт, значит — недруги мои сильнее. В последнее время особенно. Но это меня не пугает. Я подтверждаю, Игорь: я готов на все.

— Давай держаться, Николай.

— Дико в наше время быть в заговоре, — проговорил Тарутин с отвращением. — Но только в этом спасение. Я прошу тебя помнить об одном: зла на тебя я не держу. Я хотел бы быть с тобой в союзе, если, конечно, ты не уходишь в сторону. Двое — уже кое-что. Первое условие союза: мы восстаем против всех соглашательских ничтожеств из академии и восстаем против монополий…

— Не забывай, что двое — это лишь двое. Не преувеличивай возможности.

— Второе. Ты должен стать директором института. Должен, Игорь.

— Не так давно ты готов был обвинить меня в карьеризме.

— Изменились времена — изменились нравы. Выхода нет.

Глава тринадцатая

А был ли это сон?

…Он проснулся от двери, от осторожного скрипа, холодка, потянувшего по лицу, плохо соображая, вскинулся на полатях, спросонок увидел кольцами дымящийся лунный свет, который снаружи ломился в избу, крутым столбом падал на деревянный выщербленный пол.

Почему-то дверь была полуоткрыта, там лунным провалом стыло безмолвие. Никто не входил, не слышно было живого дыхания, и он вдруг почувствовал ледяное прикосновение страха к затылку.

По дороге на строительство он заночевал один в избе, совершенно пустой, много лет назад брошенной в конце разрушенной деревни на берегу Нижней Тунгуски. Вокруг на тысячи километров

Вы читаете Искушение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату