глазами.
— Папа, кто это?
— Это Валерия Павловна. Я был с ней в Сибири, — сказал Дроздов, придавая ответу обыденную простоту. — Познакомься и протяни руку, паря. Валерия Павловна мой друг, значит — и твой.
— Папа, я не хочу!
— Что не хочешь? Знакомиться?
— Папа, я не хочу! — стремительно заговорил Митя, потупясь от волнения. — Я хочу с тобой. Не надо, не надо! Это ты мой друг, самый лучший! Ну, пожалуйста! Пожалуйста! Не надо!
Он вскинул растерянно-умоляющее лицо, и Дроздов в замешательстве попробовал шуткой умерить его непримиримость.
— Пожалуй, дружище, ты у меня ярый женоненавистник. Но ты знаешь, паря, не все женщины одинаковы. Есть и ничего…
— Ничего была моя мама, — отрезал Митя и по-взрослому насупился. — Ты ее тоже любил.
Валерия тихонько приблизилась к нему, с осторожной приветливостью притронулась к его светлым волосам.
— Стало быть, я тебе совсем не понравилась? Ни капельки?
— Нет.
— И мы не можем быть друзьями?
— Мы с папой…
Он неприступно отклонился из-под ее руки и, колючий, повернулся спиной — это, наверное, была его единственная защита от ее близкого взгляда.
— Ты хотел сказать, что вы с папой друзья? Что ж… Это выше всего — мужская дружба, — проговорила Валерия с серьезным соучастием. — Тогда до свидания, милый мальчик. Может быть, мы с тобой еще увидимся, а может быть, и нет.
А Митя, даже не поворачивая головы к ней, покусывал губы, весь натянутый, как струнка. И она коснулась пальцем его локтя, сказала примирительно и виновато:
— Хорошо, я на тебя не сержусь. И ты на меня тоже не сердись.
Она вышла в переднюю, и здесь Дроздов, наблюдавший ее и Митю, со сбитыми ударами сердца снова встретил ее прямой взгляд, загадочно упирающийся ему в зрачки. «Я пошла…» В ее серых глазах, показалось в ту минуту, темнел синеватый спокойный вечер, а голос был ласков, ровен, — и жесткая спазма вдруг перехватила ему дыхание. Нет, у нее не было назойливой рабской влюбленности, не было желания быть неразделенной и неотлучной — но что же так трогало его, так влекло и, не ослабевая, разжигало любопытство ко всему, что было связано с ней? Ее ласковый холодок? «Еще минуту, господин палач…» Ее греховность и непорочность? Иногда он думал о Валерии прежде: «Почему ее вспухшие губы по утрам и синие круги под глазами кажутся мне знаком греховности?» — и не находил ответа, как не находил ответа и сейчас.
— Я рад, что ты познакомилась с Митей, — сказал Дроздов и поцеловал ее не в губы, а в подставленную щеку. — Митька еще подружится с тобой.
— Да, да, — сказала она и на миг припала лбом к его плечу. — Не провожай, ради Бога. Оставайся с Митей. Я сама.
— Подожди. Я вызову по телефону такси. Дождь ведь.
— Метро рядом. Я дойду. Не беспокойся. Не провожай.
Она взяла рюкзак, отходя к двери спиной.
— Прости, я вам помешала. Я очень виновата, — повторяла она ласковым и ровным голосом, готовая то ли зарыдать, то ли засмеяться.
За оплывающим окном шумели внизу тополя, а в кухне все было уютно, светло, по-домашнему согласно после того, как они поочередно с наслаждением вымылись в ванной, натираясь пышно намыленной пахучим шампунем мочалкой, с наслаждением постояли под душем, отчего Митя повизгивал, подставляя затылок колкому, щекочущему водопаду. Потом отец в купальном халате, с мокрыми причесанными волосами, а сын в теплой куртке, тоже причесанный, сидели за столом, пили свежезаваренный чай — двое понимающих друг друга мужчин, навечно объединенных дружбой, ведущих безотлагательный разговор о том, как оба жили в продолжительной разлуке.
— И как ты тут ночевал один? Не страшно было в пустой квартире? Не скучно? — спрашивал Дроздов, зная Митину боязнь темноты. — Как ты тут себя чувствовал?
— Знаешь, папа, — говорил Митя, беспредельно довольный этим мужским общением, ничем не рушимой теперь дружбой с отцом, и аппетитно похрустывал печеньем, отхлебывал чай. — У меня было оружие, я клал его на полу возле тахты. Я не боялся.
— Оружие? Что за оружие?
— А твоя двухстволка! Тульская! — пояснил сын со знанием дела. — Та, что у тебя в кабинете на стене висит между полками. Вот это ружье! От него так здорово пахнет… Как чесноком!..
— Ружье-то ружье, но оно не заряжено. Ты знаешь, что я давно не охочусь и не покупаю патроны.
— Да нет, папа, нет! Оно заряжено! — воскликнул Митя и сразу спохватился, усердно макая печенье в чай, затем без долгих колебаний признался: — Я в твоем письменном столе три патрона нашел. Я зарядил, папа. На коробке было красным карандашом написано: волчья дробь. Это ты писал?
— Волчья дробь? Ах, вот что. Ружье и сейчас заряжено?
— Заряжено! Показать? Принести?
— Не надо. Я посмотрю потом. Попьем чай, и посмотрю. Нам никто не угрожает, и оружие нам не нужно. Мне кто-нибудь звонил?
— Один раз!
Митя, возбужденный, веселоглазый оттого, что наконец-то свободно и равноправно сидел за столом не с бабушкой Нонной, а вдвоем с отцом, разговаривая об интересных вещах, тем более что вокруг была еще мамина кухня и был любимый клюквенный джем, лежало в раскрытых пачках печенье на сиреневом пластиковом столе; а батареи, нагреваемые к холодам, дышали теплом; изредка начинал бормотать, сотрясаться холодильник, ворчливо, доказательно вплетаясь в разговор, и это тоже радовало и смешило Митю.
— А вчера ночью телефон звонил, — торопился он рассказывать. — Ужасно не хотел вставать. Я думал: бабушка Нонна. А телефон звонит и звонит. Прямо как кастрюлей по голове. Я взял трубку, а там дядька какой-то шипит и ругается: «Щенок, сопля, ты кто такой? Окурок, повесь трубку». Я сказал, что он сам щенок, сопля и окурок, и повесил трубку. Извини, папа, но я разозлился на этого пьяного. Телефон опять… А я не подошел. Накрыл голову подушкой…
— Понятно. Правильно сделал. Еще чаю? — сказал Дроздов, подливая чай сыну и думая о своем, что не имел права сказать ему. — Значит, ты нашел у меня в столе три патрона с волчьей дробью. Зарядил ружье, и тебе не было страшно. Ох, Митька, Митька, знаешь ли ты, что и ум, и оружие, и физическая сила иногда не помогают? Ничтожество бывает сильнее. Организованное ничтожество. Впрочем, мы с тобой давай будем верить, пока можно, что д'Артаньян всегда победит. У него честная шпага, а его друзья мушкетеры никогда не предадут. Будем верить? — Дроздов поощрительно кивнул, посмотрел на зазвеневшее под ударами дождя окно, где кипели, сталкивались, извивались по замутненному стеклу струи, и, раздумывая, нахмурился. — А вот скажи, Митя, — заговорил он, зная, что касается запретного, что не выходило у него из головы, но о чем не надо говорить с сыном. — Вот скажи, Митя, если бы на тебя действительно напали бандиты… Нет, давай вообразим другое, — поправился Дроздов, стараясь уже казаться выдумщиком интересных сюжетов. — Вообразим себе, что мы с тобой пошли на охоту. Наступил вечер, глушь. Заночевали в тайге у костра. И вдруг представь — из темноты на нас напали вооруженные бандиты и представь — тяжело ранили меня, а ты в это время ходил за сушняком, но видел все, что произошло. Что бы тогда стал делать ты? Стал бы стрелять из ружья в бандитов?
Затаенно примолкший было Митя вскинулся змейкой, его чуткие глаза заблестели оборонительным мальчишеским ожесточением, и он воскликнул запальчиво:
— Папа, я выстрелил бы в них! Я убил бы их. Я бы отомстил!