руку. Шаги затихли по ту сторону перегородок. Это и в самом деле была Ясуко.
– Мама, – позвала она.
– Да. Входи.
Стоявшая в тени Ясуко немного раздвинула фусума, но в комнату не вошла. Миэко, однако, ничуть не удивилась такому поведению невестки и лишь легонько подтолкнула Харумэ к выходу.
Увидев, что Ясуко обняла девушку за плечи, Миэко задвинула за ними фусума и кинулась к кровати. Упав на колени, зарылась лицом в подушку и застонала: то ли молилась, то ли на жизнь сетовала.
Через некоторое время она подняла голову, встала и, обойдя решетчатую ширму у токономы, заторопилась в западную часть комнаты. Откинув крючок на ставнях, приоткрыла их и выглянула в сад. В небе низко висела луна, высокие сосны отбрасывали длинные черные тени на заиндевевшую землю. В дальнем крыле особняка, в пристройке, через окно комнаты, когда-то служившей Акио кабинетом, пробивался свет розовой лампы, из трубы поднимался невесомый дымок, окутывая легким облачком лунный диск.
Миэко стояла, прижав рукав ко рту, совершенно не замечая холода, и все смотрела и смотрела на этот розовый свет, как будто хотела проникнуть взглядом сквозь стену и увидеть, что происходит под крышей пристройки. Выражение ее лица нисколько не изменилось – все то же безмятежное спокойствие, – но сердце бешено колотилось в груди, тело напряглось, ноги словно свинцом налились, пригвоздив ее к полу.
Закрыв ставни, Миэко глубоко вздохнула и расслабилась, словно с плеч ее упала тяжкая ноша. Усевшись на кровать, она выудила из-под подушки старый, завернутый в голубой шелк конверт, посмотрела на надпись и открыла его. Внутри лежало довольно длинное письмо, написанное шариковой ручкой на тоненьких листочках бумаги. Уверенный размашистый почерк явно принадлежал мужчине.
«Завтра я наконец покидаю Японию.
Луна сегодня необычайно яркая, и палуба такая светлая. На память мне пришли два твоих стихотворения, которые ты написала, когда я уезжал в Саппоро – позапрошлым летом вроде бы это было?..
В то время я недооценил их, назвал отжившим лиризмом Новой поэтической школы, но сегодня ходил по палубе и повторял их вслух. И снова видел твое лицо, как ты стояла в толпе провожающих, среди других дам из «Светлого ручья», и в голове моей начиналось кружение. Я так благодарен тебе, правда. Ты прощала и мой эгоизм, и все мои капризы.
Только теперь я осознал, что ты редко бывала счастлива рядом со мной; как же плохо я с тобой обращался! И ты всегда, всегда прощала меня, прощала с материнским великодушием. Может, именно эта твоя терпимость воспитала во мне тирана. Я прекрасно понимал, что, будучи замужней женщиной, ты не имеешь права заявлять о своей любви открыто, и в то же время непрестанно терзался сомнениями, умирал от желания проникнуть в твои тайные мысли и в отместку за твое молчание нарочно вел себя так, чтобы показать тебе, будто влюблен в кого-нибудь помоложе, вроде С. И даже испытывал садистское наслаждение – причем прекрасно отдавал себе в том отчет! – представляя, как сильно ранил тебя. Ты, конечно же, не знала, что вел я себя так лишь потому, что ты наотрез отказывалась уйти от мужа, – и тем не менее без слова протеста, милосердная, словно богиня, прощала мне все. Это всепрощение вкупе с очевидной покорностью мужу ставило меня в тупик, и я никак не мог разобраться в твоих истинных чувствах. Не стану отрицать, что впервые свело нас вместе твое отчаяние, твой столь оправданный гнев в отношении Т., но мне так хотелось верить, что любовь, которая родилась потом, не имела никакого отношения ни к обиде, ни к мести.
И чтобы убедиться в этом, я просил тебя открыть свои чувства, признаться во всем Т., убежать ко мне вместе с детьми. Но ты упрямо давала отказ. Твердила, что у тебя не хватает дух – принять такое решение в реальной жизни, и в этом, говорила ты, кроется объяснение твоего литературного дара и твоей тяжелой женской доли (только после рождения Харумэ и Акио ты призналась мне, что их отец – я).
Иными словами – есть в тебе странная двойственность, благодаря которой ты живешь не делая различий между правдой и вымыслом, между поступка ми в реальном и иллюзорном мирах. Из-за этого ты казалась мне одновременно и непостижимой, и нечистой (я признаю необъяснимую брезгливость японского мужчины, для которого менструальная кровь – самая грязная). И все же загадочность твоего тела и твоей души неодолимо тянули меня к тебе.
То, что я стал отцом двух малышей – и в особенности мальчика! – наполняет меня в этот момент, когда покидаю Японию, такой несказанной радостью жизни, что она перевешивает все неприятные воспоминания, в том числе ложь. И пусть Акио носит фамилию Тогано, это не имеет для меня никакого значения. Чувство вины, которое так долго мучило меня за то, что я покрывал грехи замужней женщины, кажется теперь призрачным, словно льдинка на солнце. Что значат патриархальные представления о наследнике рода для мужчины, который дал своему ребенку такую мать, как ты? Теперь я ясно вижу, что в данном случае не повезло Т. И поделом ему, ведь он обидел тебя и сделал такой несчастной. И как долго бы вы ни прожили вместе, я знаю, что ты никогда не простишь его.
Ты женщина бесконечно милосердная, но в то же время безудержно страстная – и в любви, и в ненависти. Временами я даже начинал побаиваться тебя и подумывал уйти. Даже занимался любовью с С. в бесплодной попытке забыть о тебе, но этот мой поступок только еще раз доказал, как крепко я к тебе привязан и что надежды на спасение нет. Думаю, ты немало выстрадала из-за нее, но прошу, поверь мне сейчас, когда я покидаю эту страну, – только твой образ навсегда останется в моем сердце.
Поскольку для строевой я не годен, можешь не сомневаться: вернусь обратно цел и невредим, а мысль о том, что ты ждешь меня, придаст мне и сил, и храбрости.
Я ничуть не сожалею, что полюбил тебя. Может, наша любовь и запретна – я, несомненно, виноват перед твоим мужем, – но хочу еще раз повторить, что нисколько не мучаюсь чувством вины и безобразного шрама на сердце моем она не оставила. Мне кажется, что само небо благословило нас.
Пусть твоя любовь станет вечным хранителем для Акио и Харумэ, которые будут расти порознь. И не волнуйся обо мне».
Подписи не было. Миэко снова и снова перелистывала странички, словно текст заученной наизусть сутры. Она не читала – просто смотрела на строчки, и они наполняли ее спокойствием, умеряли полыхавшее в груди дикое пламя.
Через некоторое время она испуганно уставилась на закрытое окно.
Бледное женское лицо. Она видела его. Брови сердито нахмурены, глаза широко распахнуты, во взгляде – смятение. Будто услышав беззвучный, нечеловеческий крик, Миэко кинулась к окну и распахнула ставни. Свет в пристройке погас; только дымок из трубы по-прежнему вился, торопливо взлетая к небу, словно хотел поскорее сбежать от тайных деяний, творившихся под этой крышей.
Ибуки провалился в бездонную нежность, растворяясь в нежности ответной. Охваченный сладостной дремой, плыл по волнам забытья. Несколько раз он ощутил чье-то дыхание и услышал пронзительный птичий крик, короткий и резкий, словно острые ножницы вонзившийся в его сладострастную дрему.
И вдруг он вспомнил, что на дворе зима, и почувствовал холод раннего утра, который всегда поднимал его на рассвете в родном доме. Нахмурив брови, перевел вопросительный взгляд на лицо спящей в его объятиях женщины. Короткие воздушные волосы, теплые и легкие, словно птичьи перышки, щекотали кожу, доказывая, что рядом с ним – Ясуко, и все же он долго и тщательно изучал это милое сонное личико – веки, тоненькие, словно два лепестка; маленький, аккуратненький, закругленный на кончике носик, выступающий на белом личике; все смотрел и смотрел, не в силах поверить, что это она, Ясуко.
Ибуки осторожно высвободил из-под нее свою руку. Головка женщины безмятежно скатилась на подушку, а с розовых губ, на которых не было и следа помады, сорвался лишь тихий сонный вздох.
Он бережно укутал ее плечи кремовым одеялом и босиком ступил на толстый темно-красный персидский ковер. За ширмой обнаружилась старая комната в западном стиле, заставленная с пола до