обернулась для них преимуществом… Ну, что ты молчишь, Мирон?.. Что там твоя академия говорит? Прав я?
— Пожалуй…
— А коли так, наивно думать, что немцы не предпримут чего-то такого, что явится для них последним шансом… Черчилль понимает, что такая перспектива не исключена, Черчилль понимает…
— К чему это ты?..
— Мы-то думаем, что он приехал сюда из-за польских дел… Так мы думаем?.. Возможно, но для него не в этом главное…
— А в чем?.. — Бардин внимательно слушал отца — он мог не соглашаться с ним, но в системе его доводов далеко не все следовало отвергать.
— Последний удар…
— По Германии?..
— Не только, хотя тут я могу и ошибиться. — Ну, разумеется, он говорил о Востоке, о том, пока еще анонимном Востоке, который мог предполагать Японию в той отдаленной перспективе, в какой можно было говорить об этом в октябре сорок четвертого. — Помнишь наш разговор о Черчилле? Помнишь, что я тебе сказал?.. «Ты понимаешь, простая душа, что такое Черчилль?» — вот что я сказал тебе тогда и готов повторить: «Понимаешь?»
Бардин рассмеялся:
— Вечная тема: Черчилль!
— Нет, я спрашиваю: понимаешь?
— Если понимаешь ты, просвети, — он оттенил голосом «ты».
— Дай передохну, что-то сердце зашлось… — отец стоял бледный, удерживая ладонь здоровой руки у груди. — Если сам ноги не протянешь, сыны подсобят… — улыбнулся Иоанн. — Ну, отлегло, пошли… Я так понимаю: коли имеешь дело с Черчиллем, трижды проверь себя, прежде чем решиться опереться на его слово… Так я говорю? Нет, скажи, так?
— Ты Мирона спроси.
Но Мирон молчал, со скорбной простотою глядя на Егора. Куда только делись его постоянное несогласие, его строптивость? Где эти его лихие: «Я у тебя вроде занозы в пятке. Хочешь ступить, а она, заноза, хвать!» Или: «Что греха таить, вы, дипломаты, — временщики, ваше дело конъюнктурное…» Куда девалось все это? Казалось, что его мысли не здесь, а где-то далеко отсюда, так он был чужд тому, о чем сейчас шла речь…
Что-то примешалось ко всему его облику такое, чего вчера не было. Влюблен бардинский отпрыск, влюблен безотчетно и готов клясться любовью этой, как крестом, — бардинское, фамильное. И Егору вдруг стал ненавистен брат, захотелось вызвать его на эту клятву, вызвать так, чтобы стал он виден вместе со своей тайной посреди бела дня и чтобы принял он вызов на глазах у отца и перед лицом отца был посрамлен…
Зеленая полоска Ольгиного сада поднялась из-за холма и застила небосклон, а вместе с ним и лесок, золото-мглистый по осени, что возник на полпути к саду… Значит, если имеешь дело с Черчиллем, трижды проверь себя, прежде чем решишься опереться на его слово?
— Как ты понимаешь, не мы выбирали себе Черчилля в союзники — его дала нам история. — Бардин пошел тише, он хотел успеть до того, как они войдут в сад, да еще иметь некий резерв времени. — Мы получили его от истории со всеми его потрохами… Да что там говорить! Надо найти смелость понять, он, Черчилль, еще в сорок первом решил: для него союз с нами — дело временное. Для Рузвельта, как мне кажется, может быть, и постоянное, может быть, а для Черчилля — временное. Но даже в этом случае союз с Черчиллем для нас не лишен смысла, больше того, он нам полезен… Почему? Черчилль, рискну сказать, принадлежит к тем великобританцам, которые при апологии империи и имперских интересов антифашисты. В их антифашизм, наверно не очень похожий на наш, я верю. К тому же Черчилль — враг британских пораженцев, и это он доказал в достаточно трудную для Англии пору. Наконец, Черчилль понимает, что только победа над Германией охранит англичан, и тут мы его союзники… Итак, надо принять Черчилля, какой он есть, однако известный спор с Бекетовым о Черчилле сослужил Бардину добрую службу.
Последние метров сто надо было пройти по шоссе, на которое они сейчас вышли, и Егор вдруг увидел брата по ту сторону дороги, у кювета. Это уже было совсем непонятно: когда разговор достиг своей кульминации, брат вдруг явил безразличие, какого у него прежде не было. Ну, теперь все было ясно: в думах своих он шел другой тропой и не скрывал этого.
— Ты-то с этим согласен, Мирон? — спросил Егор, но брат со все той же печальной кротостью переспросил:
— Согласен ли я?.. — И сдвинул брови — он явно не слышал конца разговора и сейчас хотел, чтобы память повторила ему, но память безмолвствовала, фраза была далеко. — Согласен ли я?
— Да ты, Мирон, ничего не слышал! — бросил Егор, его укор был больше, чем нужно, злым. — Ты!.. — повторил он, и вдруг мысль, явившаяся внезапно, повлекла его в сторону… В самом деле, что с ним стряслось и что его так переродило? Не о встрече ли с нею он сейчас думает? Не предчувствие ли встречи с нею сделало его таким чудным?
Ольга встретила их у дороги.
— Как же хорошо, что вы еще застали солнышко, — засмеялась она и, подняв обе руки к солнцу, невысокому, уже предвечернему, точно удержала его над лесом. — Я как раз успею вам все показать: и садовую малину, и красную смородину, что привезли из Казани, яблони-трехлетки — у меня они очень хороши… — она сказала, робея и радуясь, «у меня». — Молодой сад что неоперившийся птенец, если не уродлив, то жалок, однако не для матери… Никто не видит в нем красавца, а мать видит… не так ли?
— Ты… мать? — засмеялся Егор Иванович.
— А то кто? — сощурилась она, обратив лицо к солнцу. В ее глазах, казалось, солнце дробится, обращаясь в пыль, все ее лицо в этой золотистой пыли. — Пошли, пошли!.. — Она столкнулась взглядом с Мироном и отвела глаза, она не смотрела на Мирона, но и так можно было понять, звала сейчас только его. — Пошли, начнем с этих трехлеток…
— Прости, Ольга, но я не могу… — улыбнулся Мирон. — Мне надо в город, я завтра улетаю…
Иоанн примял пыльным ботинком жгут осоки — они стояли в низине.
— Зачем же ты тогда явился сюда, коли смотреть не хочешь?.. — спросил Иоанн неприязненно.
— Вот взял и явился… — произнес Мирон, и лицо его стало светлее глины, подбеленной солью, на которой они сейчас стояли.
— Ну что ж… бывай здоров, а мы пойдем смотреть сад… — Иоанн сдвинул пыльный ботинок с куста осоки, трава выпрямилась, точно на нее и не ступали, она была непобедима, эта трава. — Как, Егор, будем смотреть Ольгин сад?..
— Пожалуй… — согласился Бардин и посмотрел на брата, ему было жаль его. — Мирон, будем смотреть Ольгин сад?
— Будем, — согласился младший Бардин — непросто было ему уехать.
Они возвратились в Ясенцы в десятом часу, смертельно уставшие, и повалились бы спать, если бы не голод. Иоанна сон сшиб с ног тут же — едва прикоснувшись к тахте, он обмяк, глаза заволокло сонной медовостью, он как-то вдруг зарделся румянцем и захрапел с таким воодушевлением, что одно это способно было прогнать сон у остальных. Егору, как обычно, голод сообщил энергию, какой до этого не было: он ушел на кухню и, на радость Ольге, которую она не сумела скрыть, затопил печку и начистил гору картошки — не был бы голоден, сделал бы все это не так быстро. Мирон сказал «однако…» и утонул с головой в мягком кресле. Это «однако» было, кажется, вторым словом, которое он произнес за день, где-то на Ольгиной яблоневой посадке он еще сказал: «Да ну?»
Ужин действительно поспел в мгновение ока. Жареная колбаса да сковорода картошки с луком — что ни говори, пища богов… Эта немудреная картошка с колбасой вызвала у Егора такую радость, какую не вызывал ни один званый обед под золотыми бордюрами овального кабинета Белого дома, например… Радость была такой полной, что водку можно было уже не подавать, но она была подана. Полный графин, не богатырь, но и не мальчик с пальчик, застланная синим резным стеклом, влага огневая грозно поблескивала.
Выпили по одной, потом по второй, за синим стеклом побелело заметно. Мирон точно пробудился.