может вернуть. Чудо?
Бекетов был в Ясенцах, когда неяркий декабрьский закат вызолотил снежное поле и по насту, заметно отвердевшему и поэтому сверкающему, пошли гулять летучие блики вечернего солнца. Иоанна с Ольгой не оказалось, и в доме хозяйничала Ирина — ей было в радость выхаживать отца. Ее привел в восторг приезд Сергея Петровича, и с завидной сноровкой и прилежанием она принялась греметь на кухне кастрюлями и сковородами. Друзьям этот шум не мешал, было даже приятно ладить беседу под кухонный аккомпанемент Ирины — было в этих звуках нечто такое, что веселило душу, как бы суля стойкость бардинскому роду
— Ну, говори, Сережа, говори, — молил Бардин друга, не отнимая своей ладони от руки Сергея Петровича и чувствуя, как вместе с теплом руки в него проникают добрые токи, которым, наверно, нет названия, но в которых явственно ощущается и храбрая верность Бекетова, и чистота всей его сути — эту суть хочется назвать характером, но она больше, чем характер. — Ну, говори, Сережа…
Но Сергей Петрович молчал — все, что явилось его памяти, пока машина мчалась снежным полем, тронутым предвечерним золотом, смущало его душу и сейчас.
— Скажи, Егор, ты счастлив с Олюшкой? — он никогда ее не называл так — Олюшка. — Счастлив?
Егор встревожился — такого еще не было, Сергей Петрович до сих пор избегал этого разговора, если даже начинал Бардин.
— Ты же знаешь, Сережа, счастлив, очень…
— И не представляешь своей жизни без нее?
— Нет.
— А если бы была жива Ксения, ты обошелся без Олюшки?
Егора точно сухим паром обдало, он крякнул.
— Не знаю, Сережа… Ей-богу, не знаю!
Но Бекетов настаивал, даже как-то непохоже было на него:
— Если надо было бы оставить Ксению?.. Нет, говори, говори…
Бардин рассмеялся:
— Ну, друже… да ты ли это?
— Я, Егор…
Они молчали. Точно воспользовавшись этой паузой, на кухне с новой силой принялась греметь Ирина, но тотчас стихла, видно, и ее смутила тишина, воцарившаяся в доме.
— Кто она? — наконец спросил Бардин. — Молодая Коллонтай?
— Она.
— Так… Что же будем делать, Сережа?
— Вот и я спрашиваю: что делать?
Ирина принесла стопку тарелок и ушла, она начала накрывать на стол.
— Ты спрашиваешь о Ксении?
— Да.
Бардин вздохнул — истинно, за долгий век их дружбы Бекетов никогда не ставил перед Егором вопросов более трудных.
— Если бы даже любовь умерла, я бы не оставил ее, Сережа. Не мог бы оставить. Ты можешь осуждать меня…
— Жаль было бы?
— Жаль, Сережа…
Вновь вошла Ирина, весело-озорно она блеснула своими глазищами и, хмыкнув, удалилась — кажется, ужин удался.
— Ну, а если ты должен был бы взглянуть на все это из дня сегодняшнего? Ты понял меня, именно из сегодняшнего? Как?
— Но у тебя ведь нет этого моего сегодняшнего дня, Сережа?..
— Есть…
— Каким образом?
— Твой день у меня есть, Егор… Опыт твоего дня, если хочешь, твоего с… Олюшкой…
Бардин подумал: так вот откуда это храбро-ласковое «Олюшка». Ну, разумеется, не в Ольге суть. Просто он вдруг увидел в ней молодую Коллонтай и по этой причине библиотекаршу из посольства окрестил Олюшкой.
— И ты полагаешь, что она решится, Сережа?
— Решится, Егор.
— Бросит все?
— Бросит…
Бардин спустил ноги с софы, сидел, сцепив руки. Только сейчас Сергей Петрович заметил, как поник Егор за те полтора часа, пока продолжался этот жестокий диалог.
— Будь Ксения жива, я бы никогда ее не оставил, Сережа.
— Объясни, будь добр, почему?… Пойми, тут одна проблема. Человечество самим богом поделено, Егор: на тех, кто ходит на солнечной стороне и теневой. Екатерина навечно надела на себя эту тень студеную, а я хочу на солнце…
— Молодая Коллонтай — это солнце?..
— Солнце, и Олюшка — тоже солнце…
— И нет проблемы иной, Сережа?
— Нет.
— Тогда тем более нет оснований для смуты…
Бардин не узнавал друга — во всем его облике появилась некая воинственность, жаждущая вызова воинственность.
— Не сочти меня за ретрограда, Сережа, мы с тобой люди долга. Решившись на страдное наше супружество, мы взяли слово и дали слово… Я хорошо знаю: моя любовь к Ксении растворилась в Сережке и Ирине, растворилась, но не убыла… Ушел бы я от Сережки? Никогда. Поэтому я и говорю: долг… Мы с тобой люди долга, Сережа…
— Тебе легко…
— Почему?
— Я говорю, легко тебе…
Явилась Ольга, смертельно уставшая, но неунывающая и, как всегда, несказанно красивая. Бекетов смотрел, как она вошла в свою комнатку и, оставив дверь полуоткрытой, быть может по небрежности, а возможно, не без тайного умысла, принялась охорашивать себя. Бекетов закрыл глаза. «Тебе легко, — повторил он. — Тебе легко…»
— Не буду кривить душой, хочу взять с тебя слово… — сказал Бардин, провожая утром друга. — Слышишь, хочу взять с тебя слово…
— А я не требую твоего слова, Егор, и сам избегаю его давать — мне так свободнее с моей совестью…
— Можно подумать, что боишься оступиться, Сережа?
— Боюсь.
Вечером Бекетов пришел на Сретенский бульвар. В «скворечнике» горел свет, быть может, настольная лампа — тени проецировались не столько на стену, сколько на потолок. В какой-то миг Бекетову показалось, что она подошла к окну, взметнув руки; быть может, она раздвигала гардины или укрепляла шторы. Но теперь не было сомнений, это была она. Только у нее был этот особый изгиб шеи, и этот завиток на затылке тоже был только у нее… Когда она поднимала руки, они превращались на потолке в крылья — чудилось, что в ее власти даже обрести их, эти крылья…
Все казалось, что она раздвинет шторы и они увидят друг друга. Но шторы сомкнулись и вслед за этим погас свет — Бекетов ушел…