так далеко, что заявил: всегда приятно иметь дело с человеком, который знает, чего хочет, даже если держится и иных взглядов. Странно, но вопреки разнице во взглядах, а может быть, благодаря такой разнице этой похвалой де Голль гордился больше, чем какой-либо другой.
51
Гости уехали из Кремля, а наркоминдельцы, как это бывало неоднократно прежде, тут же засели за тексты.
Поистине, кому доброе бражничество, а кому жестокая вахта.
Бекетов шел длинными кремлевскими коридорами. Непобедимая лунность высинила соборы и площади. Как ни просторны были оконные проемы, им трудно было объять огромность посада, да и стекла застила легкая изморозь, крепнущая к утру. Но луна, набравшая силу, делала свое дело — кремлевский град точно вламывался в просветы окон, млечный, снежно-белый, многоцветный в изломах своих граней, в неожиданном сиянии полуночных бликов.
Сергей Петрович не заметил, как замедлил шаг. Чужой голос жил в сознании Бекетова, он взывал к его думе страждущей, гневался и требовал ответа.
«В самом деле, почему мысль о договоре со сражающейся Россией так завладела французом? — требовал ответа этот голос. — Договор прибавит ему силы?»
— Как хочешь, так и думай. Прибавит силы? Пожалуй, прибавит. Однако почему? У каждого есть своя звезда. У Черчилля — сберечь мировую империю. У Рузвельта — ее сотворить. А какая звезда у де Голля? Не оградить ли Францию от революции? Не отодвинуть ли возможные сроки этой новой революции? С какой целью отодвинуть? Сохранить Алжир? Индокитай? В первую очередь, Францию, старую Францию, ее порядок.
«Старую Францию сохранить нельзя!.. — вторгся голос. — Если он хороший политик, должен понимать — нельзя».
— Нужны коррективы, да? — полюбопытствовал Бекетов.
В самом вопросе был ответ. Ну разумеется, коррективы. Можно допустить, что тут есть противоречие, но внешнее. С кем идти — этот вопрос наверняка задает себе де Голль, вопрос не праздный. С традиционным Западом или новым Востоком? Конечно же Запад ему ближе — социальная близость! Но он не очень-то хочет договора с Западом, он хочет договора с нами. Почему? Если спросить Черчилля, то он бы ответил: когда речь идет о характере де Голля, логику искать бесцельно. Может быть, Черчилль и прав. А все-таки есть резон поискать логику, и она тут есть, при этом отнюдь не бессмысленная. Когда мы говорим «свободолюбивый народ», это не пустой звук. У французов свои нормы свободы… Свободолюбивый народ! В военное время власть генерала что-то значит, в мирное — в меньшей степени. А мир рядом. Генерал уже обратил свою недремлющую мысль к той поре, когда мир придет и во Францию. Короче, союз с Западом не даст ему авторитета во Франции, союз с Россией, Россией сражающейся и победоносной, может дать. Есть мнение: он строптив с Западом не зря, ему выгодна эта строптивость.
Возникло окно, и в его проеме зубчатый гребень крепостной Кремлевской стены, придворцовая постройка со скошенной крышей, островерхая ель, все черное, контурное; в рисунке, что проявился в окне, было что-то неодолимо русское и древнее, но вместе с тем очень знакомое, что ты видел, казалось, с детства, что жило в тебе и тревожило.
Бекетов остановился, точно прикованный неведомой силой к окну; чтобы сделать следующий шаг, нужно было усилие ощутимое — окно держало.
«Де Голль полагает, и не без оснований, что перед лицом германской опасности у Франции и России больше общего, чем, например, у Франции и Великобритании, не так ли?» — в том, как голос слал свои вопросы Бекетову, была известная последовательность.
Но что мог ответить Сергей Петрович? Французу нельзя тут отказать в правоте. Эта правота в системе доказательств, к которым обращается он, как и в мире убежденности, не зря же он отверг идею трехстороннего договора Франция — Великобритания — СССР и продолжал настаивать на двустороннем договоре — Франция — СССР… Нет, сама система доводов, к которой обратился француз, будто вобрала в себя силу этой убежденности. По его словам, есть как бы два этажа европейской безопасности. Первый: Франция и Россия. Опыт истории нашего века обнаруживает неопровержимо: немцы атакуют прежде всего нас. Второй этаж: Англия. Она вступает в войну, когда удар уже нанесен. Она хронически опаздывает. Чтобы выступить, ей надо убедиться, что немцы уже начали, и даже успеть взглянуть на Вашингтон. Де Голль убежден, и ему опять-таки не отказать в правоте: у Франции с Россией нет разногласий, а вернее, столкновения интересов, в то время как с Англией есть. Где? Во многих местах земного шара: на Ближнем Востоке, как, впрочем, и на Востоке Дальнем. Если быть откровенным, то постоянной заботой всех французских правительств был один вопрос: какую позицию новый британский кабинет займет по отношению к Германии? Тут были перемены разительные. Ллойд Джордж возглавлял кабинет, который вел войну против Германии, однако Бальфур и Болдуин, пришедшие на смену лидеру британских либералов, в германских делах поставили все с ног на голову. Де Голль все взвесил и в своих доводах стоял насмерть. Русские пробовали убедить генерала: в борьбе с германской агрессией важен не только этаж первый, но и второй. Де Голль заявил почти гневно: это не французская точка зрения.
Вновь из полутьмы возникло окно, залитое лунным блеском. Точно луковицы, зажатые ухватистой пятерней, явились купола Успенского собора. Лунное сияние было резким, и тень креста, которым был увенчан соседний купол, явственно проявилась на куполе большом, только крест был скошен.
«Генерал сказал: не французская точка зрения. А что такое точка зрения французская?»
— Надо понять француза и его психологию. В первосути французского мнения трагедия нации. И мы, народ сходной судьбы, не можем не внять тут французам. Страна, на протяжении жизни одного поколения трижды видевшая на своей земле оккупантов, имеет право на свое представление о Германии и германской агрессии. Когда генерал говорит о Германии, что она готова даже в преступлении следовать за теми, кто прочит ей победу, никогда не разочаровываясь в поражениях, нельзя с ним не согласиться… По крайней мере, начинаешь понимать, почему тот же де Голль всем союзам предпочитает союз с Россией, хоть это Россия и красная.
Бекетов ступил на лестницу, ведущую к выходу, когда прямо перед ним во всю ширину стены точно образовалось новое окно. Казалось, оно вместило кремлевский град, не минув его приречных пределов. Река лежала за каменным уступом стены, но ее дыхание узнавалось по шапке тумана, медленно поднимающейся. Туман был желтым, медленно текучим, там, где легли его хлопья, полумгла укрыла кремлевские площади. Тем пронзительнее и светлее был столп Ивановой колокольни — поистине он, этот столп, грозил земле и небу всемогущим перстом.
«Можно ли сказать, что де Голль обрел в Москве то, что хотел обрести?»
— Да, пожалуй.
Легкий снежок, выпавший за ночь, не скрипел, — видно, мороз поослаб, снег под ногами Бекетова приятно вминался. Мысль Сергея Петровича была обращена к событиям минувшей ночи. Кремлевские беседы о Франции, ее историческом пути, ее радостях и невзгодах стали откровением и для Бекетова. Что- то эти беседы явили такое, что обещало жить в памяти людей. Нет, не только для России, но и для Франции, — по крайней мере, так думал Сергей Петрович. Что именно? Способность понимать то непреходящее, что есть ее государственная необходимость и что немыслимо без России всегда, и сегодня больше, чем всегда… В этом был урок, и в этом, так хотелось думать, был завет.
52
Новый год пришел и на Кузнецкий…
Корреспондентский пятачок у памятника Воровскому, несмотря на предновогодний час, обжит прочно, малолитражки стоят впритык. Заманчиво обогнать разницу во времени и обрадовать вечернюю лондонскую,