и седоусых, но от этого они не казались менее бравыми. Все были в шинелях солдатских или полушубках, но у иных вместо ушанок были шапки-кубанки с ярко-синим, фиолетовым или даже красным верхом, а поверх шинели был башлык, правда, не всегда того же цвета, что и верх кубанки. Видно, дивизион был сформирован из степняков.
Дивизион вступил на Кузнецкий, и кто-то, подивившись тишине, завел песню:
Песню подхватили в охотку — ей было хорошо, этой песне, в непросторных пределах Кузнецкого.
Мигом Кузнецкий заполнился людьми. И откуда они только взялись? Вдоль кромки, отделяющей тротуар от дороги, выстроились непрерывной цепочкой.
— Ах, что может быть красивее коня!
— Эпоха-то больно не лошадиная!
— Конница — это вечно…
— «Даешь Варшаву, дай Берлин!..» Как в той песне?
— Песня не песня, а вот как забелит поле русское, придет наш час.
— Конь и снег… м-да…
— На коня надейся, а мотор держи на газу!
— Главное, чтобы конь стрелял… Лишняя пуля никогда не будет лишней.
— Верно… Это вы сказали, товарищ?
Видно, кони были недавно подкованы — цок был молодым, крепким.
Конники поднялись по Кузнецкому и, взобравшись на холм, свернули налево. Ушла песня. Она звучала сейчас вполнакала где-то на Сретенке. Смолк постепенно и цок копыт. Только конский дух, устойчивый, неразмываемый и на сквозном ветру, остался на Кузнецком.
Не сразу опустела улица.
— Вы заметили, конники еще не были в деле?
— Что-то скажет время?
А на площади Воровского, в двух шагах от памятника тоже толпа: товарищи по беде, недавно вернулись из Берлина. Истинно тернистый путь прошли бедолаги… Русский человек никогда не ездил из Берлина такой дорогой: Вена, Белград, Константинополь… Неисповедимы пути твои, сорок первый. Да в путях ли дело?
— Острова, острова… Посольство — остров, торгпредство — остров… Вот оно — время собирания русских земель! Как собрать их до кучи, когда вокруг море ненависти? Того гляди спалят, разнесут в клочья, истолкут… Вторглись в торгпредство, взломали ворота, стучат в дверь прикладами. Выдавили и ее. Наверх! Знают, канальи, шифровалка там! А келья шифровальная, что сейф: стены они стенами, а дверь железом обшита. А шифровальщик — парень еще тот. Запер эту свою дверь и разжег печь — спалить шифры!.. А тяги, как назло, нет, келья вдруг точно закупорилась!.. То ли труба сажей заросла, то ли ее снаружи законопатили, чтобы выкурить парня. Вот они ему устроили, да только он не из тех: распластался на полу — там от дыму повольнее — и знай шурует в печи. Они колотят коваными сапогами в железо, грозят прошить из автомата, а он шурует в своей печке… Одним словом, когда они взломали это железо, он уже все спалил и сам лег бездыханным. Так они его со злости коваными сапогами… Вот она нынче какая, дипломатия!..
Притихла площадь Воровского… Кажется, аэростат, что приблизился к зениту в эту минуту, окаменел…
Ранним вечером 1 октября, в канун отъезда из Москвы Бивербрук шел через Кремль. Его спутниками были Литвинов и Бардин. Поодаль все таким же спокойно-усталым шагом шагали Гарриман и посол Лоуренс Штейнгардт. Ветер дул от Тайницкого сада, от реки, пахло сырой землей и осенними дымами — в саду жгли листья. Небо было полонено осенней хмарью. Оно давало много света земле, и белостенные кремлевские соборы, казалось, хорошо видны.
Бивербрук вдруг замедлил шаг, остановился посреди площади, задумчиво и радостно посмотрел вокруг.
— Пробыл три дня в Москве и не нашел минуты, чтобы глаза поднять. Кстати, что говорит Москва о нашей встрече, она рада, по крайней мере?
— Рада, господин министр, — ответил Бардин, не ослабив патетической нотки, с которой Бивербрук произнес свою фразу, однако и не усилив ее.
Егор Иванович смотрел на Бивербрука в упор. Вечер все еще был светел, и глаза Бивербрука были хорошо видны, он не отвел их.
— Москве… не до успеха конференции, так, господин Бардин?
— Нет, не это я хотел сказать, господин министр, — заметил Егор Иванович. — Разумеется, мы рады успеху конференции, все рады, — произнес Бардин. — Но как ни велик этот успех, он не является… альтернативой второго фронта.
— А вы полагаете, что есть такие, кто хотел бы этим заменить… десант?
— Да, я так думаю, господин министр, — сознался Бардин. — А вы думаете иначе? — взглянул он на Бивербрука, который, опустив глаза, медленно шел рядом.
— Да, наверно, есть такие, и их немало, — произнес Бивербрук. — Но в данном случае никто не может отвечать за других, каждый отвечает за себя…
Литвинов ускорил шаг, приблизился к Бивербруку.
— Если господин Бивербрук за второй фронт, а вместе с ним и господин Черчилль, то за кем же тогда остановка?
Бивербрук засмеялся. В этой тиши посреди площади, окованной со всех сторон камнем, его смех вызвал эхо.
— Господин Литвинов, мы с вами гости на Британских островах: вы прибыли туда из России, я из Канады… Быть может, я прибыл туда даже позже вас и знаю тамошние порядки хуже… Я могу только повторить: каждый отвечает за себя. — Он взглянул на небо, кремлевские соборы остались позади, перед ним было только небо, ненастное небо — белые, казалось, снеговые тучи шли над Кремлем. — Когда выпал снег… той осенью двенадцатого года? Вам трудно ответить на этот вопрос? Возможно, вы даже не знаете, а немцы знают… Они сейчас больше вас думают об этом, они должны знать…
Он шел, не отрывая глаз от ненастного неба, с кремлевского холма оно казалось особенно большим.
30
Приехала Ольга, вся какая-то смятенная.
— Ты послушай, что сейчас произошло, — вызвала она Бардина в сад. — Шагаю я вдоль полотна в свою Лосинку, — Ольга жила в Лосинке, — и вот идет товарняк. Я сошла с полотна. Вдруг слышу: «Тетя