Встретить травоядное на зеленом лугу, поросшем кое-где мелкими деревцами, — отнюдь не событие. Удивительным показалось нам то, что на огромном огороженном плато, которое мы пересекали, переходя из загона в загон, был лишь один теленок, он испуганно жался к забору, словно хотел спрятаться. Колокольчик предательски звенел на тревожной прерывистой ноте.
— Избежал бойни, — решил Унумганг, отводя створку бревенчатых ворот.
— Оставлен на развод, — предположила я.
— Вы полагаете, это бычок?
Я кивнула, благо заметила кое-что.
Унумганг аккуратно закрыл ворота, и мы пустились вверх по тропинке мимо пещеры. Свод пещеры, казалось, давил на затылок, гигантский изогнутый корень, вымытый из выступа скалы весенними потоками, угрожал обрушиться в любую секунду, хотя уже много лет успешно держался на самом краю обрыва. За что, непонятно.
Мы выбрались в лес. Вокруг было полно скульптур, созданных природой и временем из осколков скальных пород, пней умерших деревьев, бурелома. Одни стволы зеленели под мхом, другие белели, как кости великанов.
Чем филиграннее форма, тем ближе распад. Возжелай заядлый турист в прямом смысле прикоснуться здесь к природе, объект его вожделений распадется в прах. А из праха поднимется новая флора, и пройдут годы и годы, пока она уподобится той, что ее породила, и процесс повторится.
В детстве я подолгу пропадала в этом лесу, я давала имена странным скульптурам, представляла: вот утес, за который улетела стрела принца Лхмета, вот длиннобородый гном из сказки «Беляночка и Розочка», вот Дракон и так далее.
Жена Унумганга — Лизль — любила ту же игру, и даже профессор находил нечто особенное в естественных скульптурах, хотя утверждал, что произвольное смешение природы и искусства недопустимо.
Захрустела щебенка дорожки. Мы приближались к Топлицзее, озеру, решительно напоминающему глаз рыбы из царства Танатоса, которая сердито, но покорно позволяет всему сущему отражаться в своем зрачке.
Многие пытались достать из озера то, что, по слухам, было туда сброшено незадолго до капитуляции Третьего рейха; а именно вещи СС, более ценные, нежели ящики с фальшивыми фунтами и печатными матрицами для них.
Постоянно откуда-то являлись отряды водолазов, они обшаривали дно, но ничего не находили, если не считать червей, которые приспособились обходиться почти без кислорода. Мир вовек не узнал бы об этих червях, если не погоня за золотом нацистов — во всем есть свои плюсы.
Окрестные жители называли озеро проклятым. Оно погубило нескольких ныряльщиков, те проваливались сквозь пресловутое «двойное дно». Пытаясь выбраться, они запутались в водорослях и затонувших стволах и закончили дни мучительной смертью от удушья.
Конечно, золото, погруженное в воду, как несметные богатства Нибелунгов, привлекало к озеру внимание СМИ и разных организаций. И не только озеро. Весь регион притягивал жадные взоры кладоискателей. И находки случались, первой стало золото на вилле Керри. Оно было закопано, нашли его потому, что салат на грядке не желал зеленеть. Безусловно, грядки готовило правительство в изгнании — хорватское, румынское или болгарское, все они, эмигрируя на Запад, останавливались в так называемой Альпийской крепости. А ведь кроме казны сателлитов фашистской Германии, существовали три полных золота грузовика штандартенфюрера СС Йозефа Шпациля из штаба военного округа «Украина», двадцать два ящика золота Адольфа Эйхмана, сокровища Кальтенбруннера, бриллианты гауляйтера Эйгрубера, равно как и золотой запас рейха, золото Венгрии, золото с Кавказа, сокровища крымских татар и морфий, хотя последний если был затоплен или закопан, то проявился бы органическим путем.
Впрочем, теперь исследователи говорят: мол, мы не гонимся за легендарными тоннами драгоценных металлов, а ищем сейфы с документами, где значатся незакрытые счета в швейцарских банках, на которые переводились украденные у евреев состояния; упоминают исследователи и детально разработанные планы уничтожения целых народов, — что ж, вполне приличные поводы для очередных попыток обнаружить клад. Но озеро — не барсучье брюхо, оно цепко держит то, что таится в глубине.
Унумганг, Лизль и я часто посещали Топлицзее, чтобы съесть в ресторанчике «Рыбацкая хижина» по форельке. И, конечно, мы говорили о сокровищах. И Унумганг, и его жена помнили это озеро с тех пор, как они, еще не зная друг друга, приезжали сюда на каникулы. Тогда на дне не покоилось ничего такого, что могло бы смущать умы. Я родилась и выросла в Альтаусзее, в год затопления нацистской добычи, — а о чем другом может идти речь в связи с истинным затоплением? — мне не было и четырех лет. Таким образом, наши воспоминания расходились по многим важным пунктам, впрочем, как и в мировоззрениях.
Хотя многое стерлось в памяти, но я хорошо помню бараки и военнопленных, которые там жили. Военнопленные были заняты не в физико-химической лаборатории на военно-морской базе — ведь военные опыты проводились в условиях строжайшей секретности, кто бы пустил на испытательную станцию бывших солдат противника? — а в сельском и лесном хозяйстве. Супруги Унумганг появились здесь — каждый на своих каникулах, — когда бараки разобрали.
Кроме того, мои воспоминания сложились из личных впечатлений, и, конечно, я воспринимала события иначе, чем люди, пострадавшие от моих соплеменников.
А еще я знала больших и малых героев Сопротивления, которые в частной жизни выделывали такие трюки, что уж никак не могли попасть в пантеон почитаемых мною личностей, хотя заслуживали того по всем статьям.
К счастью, в детстве я не испытывала давления догм, исключая католические, только в интернате я столкнулась с неимоверным количеством запретов, но перевоспитывать меня было поздно: десять лет — возраст, когда ничего не принимаешь на веру.
В юности мне мало рассказывали о рейхе, вследствие чего я только сильнее интересовалась им, мне понадобились годы и годы для осознания природы преступления как такового и роли среды, породившей его. Проклятие германского народа отразилось и на моей маленькой жизни: мыслями я постоянно возвращалась к преступлениям фашизма, при этом мне приходилось постоянно одергивать себя, чтобы не пасть жертвой расизма с противоположным знаком, не возненавидеть соплеменников. Тяжело принадлежать к нации, у которой в генах — стремление преследовать и уничтожать других лишь за то, что они другие. Народ, родной мне по крови, сумел довести процессы преследования и уничтожения до совершенства. Не случайно обе части бывшей Австро-Венгерской империи тоскуют по нацистской бюрократической машине, надеясь с ее помощью навести порядок у себя. Но применим ли военный госаппарат в мирной жизни? Если нет, если он опять по привычке займется преследованием и уничтожением инакомыслящих, тогда человеку лучше бы вовсе не слезать с пальмы.
Мы с четой Унумганг — по дороге ли к Топлинзее, в ресторанчике ли — всегда говорили о том, как дошло до затопления так называемых сокровищ нацистов и почему понадобилось срочным образом избавиться — надолго или насовсем — от ящиков с документами, фальшивыми банкнотами и бог знает чем еще.
Я располагала фактами в региональном масштабе, Унумганг — в мировом, и мы знали предмет достаточно для того, чтобы, произнеся имя, воскресить его историю и ощутить холодок ужаса.
Вот например. Дети Эйхмана непродолжительное время учились в моей начальной школе. А оберштурмбаннфюрер доктор Вильгельм Хетль (ближайший соратник Адольфа Эйхмана в Будапеште), который после войны, находясь в Швейцарии, вел для обергруппенфюрера СС Эрнста Кальтенбруннера переговоры о месте последнего в австрийском правительстве, — был основателем и директором гимназии, в которую я ходила два с половиной года (сразу после монастырской школы, опротивевшей мне в определенный момент донельзя).
Унумганги, каждый со своей семьей, успели вовремя покинуть страну, центром их вселенной на десятилетия стал Нью-Йорк. Однако нельзя сказать, что они потеряли всякие связи с родной землей, ведь из года в год они проводили в Германии отпуск.
Итак, всякий раз мы заводили разговор о том времени, когда жили — они в Америке, я в