Дворник, самоустранившись, сует ключи Феликсу; тот отпирает решетку и тянет цепляющееся за что попало существо наверх. Я спускаюсь помочь. Весит оно килограммов сорок. Кладем его на носилки.
— Садись, док, в кабину.
— Да ладно.
— Садись-садись, мы все сделаем. Да, Насть?
Настеньку передергивает. Феликс злодействует. Поливает новокаином стерильную простыню, протягивает ей — заворачивай! Существо продолжает хвататься за что ни попадя, Че бьет его по рукам, потом, заломав, кивает близкой от отвращения к обмороку Насте: давай!
— Подтыкай, подтыкай, а то галеры[65] поползут.
Они пристегивают тело ремнями.
— Держи его.
— Феликс Аркадьевич!
— Держи, говорю.
Настенька чуть не плачет. Феликс раскатывает бинт и фиксирует запястья существа к носилкам.
— Что ставим, Вень?
— Глюкозу с панангином — пусть капает, и анальгин с релахой, не быстро только.
Он еще заставляет ее поставить капельницу и только после этого отпускает ее в кабину.
— Садись, Вень, покурим.
Жарко, Джексон топит как следует. Мы отодвигаем форточку и закуриваем. В салон заглядывает Настенька:
— Что запрашивать, Вениамин Всеволыч?
— Мужчину неопределенного возраста; ожоги ног и спины, вторая степень, тридцать процентов; энцефалопатию, алиментарную дистрофию, педикулез.
— Ой, подождите, я не успеваю…
— На скорой, родная, «не успеваю» не катит, — влезает Че, — учись все с ходу запоминать, чтоб дважды не переспрашивать.
Она смотрит на него ультрамариновыми глазищами.
— Не смотри на меня так, Настенька. Я ведь это исключительно по любви говорю — другие могут и матом обсыпать, а мы у тебя с доктором добрые…
Настеньку, во всплеске какого-то запоздавшего идеализма, воткнул на скорую папа. На год. Пусть потрудится доча на благо общества. Боясь расстроить родителя, она честно тянула свой срок. Стройненькая, глазастенькая, невыносимо хорошенькая, Настенька выглядела среди всех наших мерзавцев словно яркая коралловая рыбка, попавшая в мутный, годами не чищенный аквариум с жабоподобными сомиками-говноедами. На беду, через некоторое время ей стало тут нравиться, и, в попытке уберечь красоту и молодость от непоправимого, Феликс беспощадно гноил милую, светловолосую, упругую, как дельфин, девочку…
— Смотрю я на тебя, Че, и Петра Алексеича вспоминаю — как он в анатомичке заставлял бояр человечьи потроха в зубы брать.
— Это ты к чему?
— К тому, что она и так уйдет, незачем ей страшные Соломоновы острова демонстровать.
— Вень, я на таких, как она, во насмотрелся! — Феликс чиркнул большим пальцем над головой. — Ты ж знаешь, как их наше болото затягивает. Я тебе ее будущее как на блюдце могу расписать. Через месяц закурит, через два станет матом ругаться. Через год сделается независимой, взрывной, острой на язык язвой, причем снаружи это будет совсем незаметно. По великой любви выйдет замуж, а через месяц супруг обнаружит, что унижать себя она не дает и сама при этом может обосрать так, что ввек не отмоешься. Он немного потерпит и уйдет, а у нее к тому времени уже дите на руках. И из декрета на ставку семьдесят пять: «прощай, молодость!» называется.
Он глубоко затягивается.
— Ты посмотри на нее — она ж цветок! Ее ж бабье наше враз возненавидело за то, что кожа чистая, зубки белоснежные и грудки холмиками. Ты б слышал, что о ней в диспетчерской говорят…
Че замолкает. Я оглядываюсь. Нам снова светят потрясающие, как у Алферовой, глазищи.
— Дали академию, на Загородном.
— Ну, в академию так в академию. Давай, Жень, трогай.
Феликс цыркает слюной за борт.
— В Мариининский[66] его надо. Вывалить на ступеньках, пусть полюбуются…
AmbulanceDream. Стойкая, как вера в загробную справедливость, и несбыточная, как обещанный коммунизм. Привезти на Исаакиевскую и сунуть под нос этим, с флажками на лацканах: нате, смотрите, сволочи!
— Не оценят.
— Ясное дело. К тому ж выходной нынче у всех…
Я уже и не помню, когда Новый год дома встречал; меня, после летних загулов, не спрашивая в новогодние праздники ставят. Можно, конечно, и первого, но первого хуже — целые сутки на синдром Оливье ездишь, рогами в землю домой приходишь. В Новый год веселей, потому я и вызвался. Фельдшером мне дали Настеньку, а Феликс к нам до кучи пристроился.
— Паспорт, страховой полис…
Регистраторша поднимает голову и, выпучив глаза, застывает, делая глотательные движения — ни дать ни взять жаба весной, только без пузырей за ушами.
— Ч-ч-что это?
— Это — оно.
— Военный?
Да-а, не приучены на Загородном к неожиданностям, не приучены. То ли дело на Клинической, шесть: тем что ни привези — бровью не поведут.
— Скорее военнопленный.
— Документы есть?
Поразительно.
— Мадам, он голый. Ни документов, ни наград.
— В разведку ходил, — вставляет Феликс.
— Как же мне его записать?
— Епт!
— Пишите: сэр Чарльз, принц Уэльский, инкогнито.
— А почему к нам?
Начинается. Для персонала приемников надо специальную форму ввести, с надписью на груди: Больница №… Приемное отделение. А ПОЧЕМУ К НАМ?
— Просто захотелось что-нибудь подарить вам к Новому году.
— Почему вы хамите?
Мысли у них — ход конем.
— Да, вроде не начинал еще.
Нет, зря вернулся. Холодно, темно, люди какие-то странные…
И когда вы только повзрослеете, Вениамин Всеволодович?
А никогда, Виолетта Викентьевна!
Не, все, хватит. Отработаю до весны и свалю в Марокко через Европу. Поиграю недельку в Париже, заработаю и в Испанию. До конца лета должно хватить, пусть они тут без меня за жизнь бьются…
— О чем задумался, док?
— В Африку хочу, Жень.
— А-а. А я в Калифорнию. Сколько себя помню, мечтал — с тех пор как серф[67] впервые услышал, в семидесятом.
— Сколько тебе тогда было?