госножа Эльсте, пока его родители не поженятся. Значит, можно вообразить, что двое родителей вовсе не встретятся и не поженятся, и определенный, предназначенный для жизни человек попросту лишится возможности явиться на свет? — Дурочка! Такое бывает сплошь да рядом. Возьми хотя бы детей, которые не могли родиться, потому что их отцы, молодые солдаты, погибли на войне.— А что думают дети, которые не родятся? — Да ничего! — Ничего? — Пойми ты наконец: тот, кого нет на свете, ни думать не может, ни чувствовать, вообще ничего.

Едва ли найдется более неутешительное для нее известие. Нелли была вынуждена принять серьезные меры, чтобы не сломаться. Она сообразила, что нельзя каждую ночь доводить свои фантазии до той грани, когда она рискует вновь утонуть в Великом Пруду. Она ясно чувствовала: это больше, чем простое нарушение закона. Это серьезное, может быть, наи-ужаснейшее кощунство — ночь за ночью, как по принуждению, представлять себе постепенный возврат своего тела в ничто и ощущать в голове, в руках, в ногах мерцающее круженье, отнюдь не только обременительное, а, наоборот, тем более приятное, чем выше его скорость. Тем более сладостное, упоительное, заманчивое. Интересно, успеет ли она услыхать взрыв, который неминуемо разнесет ее в клочья, если она еще чуточку увеличит скорость круженья?

Риси был слишком велик. Однажды вечером она пригрозила сама себе, что если не бросит эту игру, то назавтра сломает ногу —и похолодела от ужаса: кости ка-ак хрустнут! Против мыслей способны помочь только другие мысли. Раз существовал соблазн самоуничтожения, значит, существовало и блаженство самосотворения. Была на свете волшебная цепочка, магические звенья которой собственноручно соединил господь бог, чтобы в один прекрасный день выловить из Великого Пруда ребенка, похоже действительно ему приглянувшегося и получившего затем имя Нелли. Ради особы, для него безразличной, он бы вряд ли потрудился соединить две, по сути, бесконечные вереницы счастливейших случайностей, причем так ловко, что в результате произошло чудо.

Господь бог не побоялся предпослать большому чуду целый ряд чудес поменьше. Ведь это же чудо, говорил сам Бруно Йордан, что он уцелел в мясорубке под Верденом; что совершенно чужие люди, посланцы провидения в грязных солдатских шинелях, откопали его, полумертвого, из-под развалин блиндажа; что они отнесли его в лазарет и он, частично потеряв память, все ж таки сохранил жизнь; что оба его побега из французского плена закончились неудачей — он был пойман и брошен в голодный карцер. — но не гибелью. И что первый гороховый суп, розданный в зале «Вертограда» изголодавшимся возвращенцам-пленным, он опять-таки пережил — мучительно давясь рвотой, изнывая от страха, что пробил его последний час, но пережил. (Что ни говори, в первое свое возвращение двадцатидвухлетний парень, у которого обманом отняли лучшие годы юности, он был вполне похож на себя, и родные без труда его узнали; со своей второй войны, через двадцать восемь лет, он вернулся непохожим, неузнаваемым.)

Задача была такая: свести этого уцелевшего солдата, который поступает торговым служащим в контору оптовой фирмы, обзаводится тросточкой с набалдашником слоновой кости и соломенной шляпой-канотье, в просторечии именуемой «блин», и этаким франтом появляется в городских ресторанах («бойкий» — вот слово, вполне к нему подходящее, и он часто им пользовался, говоря о себе), одержимый стремлением все ж таки догнать ушедшую юность, точно это скорый поезд, который еще можно настигнуть на хорошей гоночной машине,—свести этого человека с некой Шарлоттой Менцель, незамужней, двадцати пяти лет от роду, старшей бухгалтершей, известной своим прилежанием и железными принципами. Нелли —она может рассказывать себе эту историю, начиная с ее счастливого конца, — хихикает в своей постели: даже ей не удалось бы закрутить все это хитрее, чем оно есть.

Бруно Йордан вступает в гребной клуб. Там волею судьбы у него завязывается дружба с неким Густелем Шторцем, служащим кадастрового ведомства, большим весельчаком; этот последний, конечно же, хотя всего-навсего шапочно (шапочно! вот что важно!), знаком с Киской Хеезе— весьма пройдошливой особой, кстати, католичкой, а потому лгуньей, — младшей бухгалтершей у Альфреда Мулака, правда, в этом качестве ей ходить уже недолго, ибо она расставляет сети младшему шефу, который, к слову сказать, и без нее уже свернул на кривую дорожку. Но, как бы там ни было, свое двадцатипятилетие она пока в состоянии отпраздновать на широкую ногу, благослови ее господь, эту Киску Хеезе, при том что она лгунья, интриганка, и за словом в карман не лезет, и мужикам проходу не дает, и так далее. Остается только найти кавалеров, как минимум двух; одним будет ее шапочный знакомец Густель Шторц, с которого она берет обещание привести с собой друга, все равно кого — так гласит формула,— лишь бы умел танцевать. Бруно Йордана. Заметьте, виновница торжества не знает его ни в лицо, ни даже по имени, (Вполне подошел бы и Пауле Мадраш, служащий сберегательной кассы, но — странным образом — именно в этот вечер он «недомогает».) Бруно Йордана Киска Хеезе определяет в кавалеры своей зазнайке-сослуживице Шарлотте, которую она позвала по необходимости, приличия ради, хотя отнюдь не горела желанием ее видеть.

Как будто бы можно сказать: в общих чертах дело сделано, господь бог заслужил передышку.

Бруно Йордан явился разодетый как джентльмен, в полном параде. Он вручил виновнице торжества розы, он вставал, когда поднималась его дама, он придвигал стул, когда она желала сесть, он угощал ее салатами. Он танцевал с нею и после каждого танца не забывал отвесить поклон. Все это, наверное, было как бальзам для ее души, гордой, но не неуязвимой, которая дала себе клятву: он может быть каким угодно, только не обыкновенным. Даже в подпитии — а к полуночи он изрядно захмелел —-он выглядел вполне презентабельно, хотя самодельная смородиновка буквально сбила его с ног, едва он вышел на свежий воздух. Однако же он настаивал на том, что проводит свою даму.

Удивительное дело : она соглашается. Но для господа бога, который знает, чего хочет, нет под солнцем невозможного. Да и под луной тоже. А луна освещает каменную балюстраду перед домом № 95 по Кюстри- нерштрассе, ты осмотрела ее мимоездом, ведь все тут стоит, как стояло: балюстрада, за ней чахлый палисадник с самшитом и рододендроном, а дальше дом. Подворотня, ведущая во двор, к мулаковской сыроварне. На эту вот балюстраду Шарлотта Менцель теплой июньской ночью 1925 года усаживает своего, мягко говоря, захмелевшего кавалера, а сама сломя голову несется к входной двери, поспешно ее отворяет и снова захлопывает за собой, мчится вверх по лестнице (второй этаж), отпирает, снова как на пожаре, и запирает квартиру, тихонько, но не чуя под собой ног бежит по коридору в свою комнату, бросается к окну и видит — ну? (Нелли с головой залезает под одеяло, чтобы не разбудить брата громким хихиканьем.) Ну? Что же видит Шарлотта? — Ничего. Бруно нет на балюстраде. Бледное сияние луны серебрит камни. И все. До конца своих дней Шарлотта так и не сумеет объяснить себе, куда так скоро подевался ее кавалер.

Да и он, Бруно Иордан, никогда не сможет ей этого рассказать. Ибо тут—Нелли верит, о да, горячо верит в это—начинается второй по счету провал в памяти ее отца. Он охватывает промежуток длительностью пять часов тридцать минут, так как летом ровно в шесть тридцать заступают на службу парковые сторожа: убирают мусор, чистят дорожки, опорожняют урны, поднимают запрещающие таблички и так далее. Сторож, который тем утром в пяти метрах от берега лебяжьего пруда обнаружил утопленника, звался Чудик: этот Чудик Сизый Нос, Чудик Пропойца, услыхав свое прозвище, кидается с лопатой на людей — во всяком случае, таким узнает его Нелли, которой вообще-то еще без малого четыре года бултыхаться в Великом Пруду. А Чудик, сочтя своим долгом хотя бы для порядка встряхнуть явного утопленника за плечо, с некоторым испугом видит, как молодой утопленник встает на ноги, идет к берегу, умывается и приглаживает волосы; затем «воскресший» аккуратно водружает на голову «блин», который обалдевший Чудик сам же ему и протягивает, получив в награду начатую пачку «Юноны» — ведь звонкой монеты под руками нет. Я-то думал, ты того, помер, якобы бубнил со страху бедолага Чудик, невольный пособник божьего промысла.

Ну, а вот теперь грядет самое важное. В семь тридцать, когда Шарлотта Менцель приходит в контору, у нее на столе звонит телефон. Это ее давешний кавалер ясным, бойким, выспавшимся голосом желает ей доброго утра. Как полагается. Благодарит за чудесный вечер, который она ему подарила. А потом задает вопрос, видимо, и решивший все дело (судя по тому, каким тоном Шарлотта десятки лет его повторяла): Как вы думаете, фройляйн Менцель, где я сегодня ночевал?

Было в нем что-то неотразимое, с этим соглашалась и его будущая теща Августа Менцель, «усишкина» бабуля, проведшая в обществе жениха с невестой и собаки Усишки {своего рода подарок на помолвку от сыровара Альфреда Мулака, которому кто-то из деловых партнеров привез с Балкан это совершенно бесполезное для него животное) две недели на Балтике, в Свинемюнде[16] , где зять — он был больше чем на голову выше полной маленькой Августы — сфотографировался с нею на фоне плетеных пляжных кресел, держа в левой руке неразлучный «блин», а правой открыто обнимая ее за плечи.

Эта фотография раздражала Нелли всякий раз, как она ее разглядывала. Такое же раздражение

Вы читаете Образы детства
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату