Поеду… Буду рядом… Меня и Ефим просил. Что я говорю? Не Ефим — Павлик.
— А если ничего страшного не найдут… ты не пожалеешь, что оставила отца? — от испуга и нежности задохнулась Илана и, набрав в легкие воздуха, прошептала: — Ты только, ради Бога, не подумай, что я всё это наплела, чтобы тебя разжалобить и выманить отсюда… Ты знаешь, я никогда тебе не врала. Никогда… Можешь не ехать, можешь остаться… дело твое… я все равно тебя буду… ну ты знаешь… все равно… Какая, мамуля, я гадкая, злая, если взяла и все тебе рассказала… я ничего не должна была говорить. Ты же не говоришь, когда тебе больно… когда жить не хочется…
— Мало ли кому жить не хочется, а живут…
Вера Ильинична наклонилась к дочери, запустила руку в ее густые каштановые волосы и принялась их безмолвно и ласково ерошить. Она ерошила их так, как в Иланином детстве, когда от каждого прикосновения к ее кудряшкам, к вывязанному на макушке белому банту испытывала ни с чем не сравнимое удовольствие…
— Что за идиллия? — неожиданно вторгся в это безмолвие голос Семёна, который неслышно вошел в разоренную гостиную. — Вы, что, уже начали прощаться? Не рано ли?
— Мы, Сёма, не прощаемся, — усмирила его Илана.
— Раз это не прощание, то уж наверняка заговор. Может, и ты, Илана, решила никуда не ехать? Хорошенькая перспектива: жена остаётся, теща остается, взрослый сын со своей девкой — белокурой Лаймой остается, только идиот Семен Портнов, как поётся в комсомольской песне, отправляется в другую сторону?
— Ты, видно, только и мечтаешь, чтобы мы остались? — с вымученной улыбкой сказала Илана.
— Мечтать никому не запрещается. Но не все мечты сбываются, — огрызнулся Портнов. — На данном отрезке времени я мечтаю только об одном — что-нибудь вкусненькое съесть и вытянуть на тахте ноги. За день, как пес, набегался. Где я только не был: и на таможне, и в Сохнуте, и в конторе по съему и найму жилья. — Семен ждал, что ему выразят сочувствие, спросят, нашел ли он наконец для Веры Ильиничны что-нибудь приличное, не требующее капитального ремонта, но Илана и теща, словно договорившись, молчали, и это молчание гасило его неукротимый пыл и сбивало с толку.
— Что будешь есть? — наконец спросила Илана. Её так и подмывало обрадовать Семёна, сказать, что мама едет с ними, но она решила не торопиться — пусть эта упрямица, эта тугодумка сама ему скажет, тогда уж обратного хода точно не будет.
— Всё буду есть. Всё… — И вдруг без всякой связи с предыдущим твердо и четко сказал. — Я встретил на Гедимино Павлика с его пассией Лаймой… Шляются в обнимочку как ни в чем не бывало. По-моему, парня надо срочно увозить, пока совсем не потерял голову. Еще не хватает нам на Земле обетованной литовки.
— Лучше Лайма, чем Ливан, — бросила Вера Ильинична. — Ведь как только его высочество приедет на Землю обетованную, он тут же загремит в армию. А вчера передали, что на границе убиты два израильских солдата.
Семён покосился на неё, решительным жестом поправил съехавшую набекрень непоседливую ермолку и сел за кухонный стол ужинать.
Шестиместный обеденный праздничный стол из орехового дерева — нержавеющая ось прежней жизни — вместе со стульями и немецким столовым сервизом, полученным Ефимом Самойловичем Вижанским за верную службу в подарок к его пятидесятилетнему юбилею от чисто выбритого руководства славных органов госбезопасности Литвы, уже был продан и увезен новыми хозяевами.
VI
Ей никуда не хотелось ехать, но она без колебаний отправилась бы на край света — хоть в Израиль, хоть в Пуэрто-Рико, хоть на Мадагаскар, чтобы только спасти от беды Илану.
Вера Ильинична никому — ни Семёну, ни своим товаркам — не собиралась объяснять, почему она вдруг передумала. Передумала, и все. Каждый имеет право распоряжаться своей судьбой, как ему заблагорассудится. Семён, конечно, вздохнет с облегчением, и все её шатания спишет на женскую блажь и завихрения; Валентина Павловна и Ольга Николаевна, ближайшие кладбищенские подруги, её не осудят — сами одной ногой тут, другой — там. Вижанская кого-нибудь из них попросит, чтобы присмотрели за Ефимом. Наверно, Валентину Павловну. Профессор Марк Гринев-Коган и Ефим — соседи, лежат рядом, один под сосной, другой под липой. Ольга Николаевна, если согласится, могла бы еще присматривать за могилой Фаины Соломоновны Кочергинской и заняться союзом русских вдов. Уже лето, а ничего не сделано. Пошумели бабоньки, пошумели, надавали интервью и замолкли. А ведь кто-то должен отстаивать и права мертвых. Что с того, что они мертвые? Мертвые — тоже человечество.
Больше всего Вера Ильинична опасалась предстоящего разговора с Семёном, не сомневаясь, что зять устроит ей форменный допрос и попытается выудить, что к чему, начнет допытываться, не кроется ли за её решением какая-нибудь тайна? Что-то из рук вон выходящее должно было стрястись, чтобы тёща взяла и вдруг выбросила белый флаг. Это неспроста.
Вопреки опасениям всё получилось куда лучше, чем Вера Ильинична предполагала.
— Давно бы так, — выслушав ее, посетовал Семен. — Зачем же вы нас столько времени мучили? Не могли решиться раньше?
— Думала, Сёма, думала. Человек даже перед отпуском ломает голову, ехать или не ехать. А мы, если я не ошибаюсь, не в отпуск отправляемся. Там, как я понимаю, отпуска не будет. Придется вкалывать круглый год.
— А разве тут мы не вкалывали? Нежились на солнышке? — Портнов вперил в неё следовательский взгляд, боясь довериться своей радости и борясь с внезапно закравшимися подозрениями. — Сколько надо, столько и будем вкалывать. Но у меня один вопрос: вы от меня ничего не утаиваете? Помните — чистосердечное признание облегчит вашу участь, — улыбнулся он.
— А что мне от тебя утаивать? По дороге не сбегу, из самолета не выпрыгну… И вообще разве от тебя, Сёма, что-нибудь утаишь? Ты же наш домашний Штирлиц…
Слова тёщи польстили Портнову, хотя ни одному из них он не поверил. Говорит, не выпрыгнет, а может… вполне может… «Эль Аль» в небесах остановит, в горящую избу войдет.
На кладбище Вера Ильинична в первую очередь решила сообщить о своём отъезде доктору Валентине Павловне, отношения с которой были более близкими, чем с остальными, но и ей выкладывать всю правду она не собиралась.
— Валечка, у меня вдруг всё пошло вверх тормашками, — комкая в руках кисти платка, промолвила Вижанская, когда в кладбищенской аллее встретила Гриневу-Коган с пудельком на коротком поводке.
— Вы уезжаете? — ошарашила её Валентина Павловна.
— Неужели у меня это на лбу написано? Так сложились обстоятельства. Только, ради Бога, ни о чем меня не спрашивайте. Я вас очень прошу.
— Я просто очень и очень за вас рада… Вместе с детьми, вместе с внуком… Это ж такое счастье!
— Счастье?
— Конечно.
— Оно могло и вам подвалить…
— Могло, могло…Но не подвалило. Пока меня оставили, как в камере хранения. Не бросили, но и с собой не взяли. Хорошо еще, что я с Джоником, — сказала немногословная Валентина Павловна и потрепала пёсика за ушки. — Обещали забрать, но не сказали когда… И, наверно, уже не скажут.
— Не может быть.
— В жизни, Вера, всё может быть. Даже то, чего быть не может. Вот оно, мое Пуэрто-Рико, — доктор Гринева-Коган ткнула пальцем в первое попавшееся надгробье. Она смотрела на Веру Ильиничну прямо, без слёз, покусывая накрашенные губы и крепко прижимая к груди кучерявого любимца, пялившего на нее свои добрые, бархатные глаза.
На другой день не остывшая за ночь новость просквозила кладбище и дошла до Пашиной учительницы Ольги Николаевны.