одновременно фанатическое в этих лицах, аскетическая сдержанность и впитанная с молоком матери метафизичность, тот дух, благодаря которому можно понять то, что нельзя увидеть глазами и осязать руками Однако двинемся дальше.
Независимо от этой церемонии происходит что-то, о чем большая часть участвующих и не подозревает. Двое посланцев небес прибыли, чтобы самим совершить погребение верного слуги церкви, но это коснется лишь его земной оболочки: ведь наверху, в том кружении образов и облаков, в котором субстанциальность форм должна уступить место эфирному видению, уже происходит торжественная аудиенция, где графа, уже лишившегося земных покровов, встречают Христос и Мария. Двое из присутствующих на церемонии, однако, видят то, о чем не знают другие: священник в белом стихаре справа, смотрящий ввысь с выражением величайшего удивления, и мальчик слева, на переднем плане, глядящий из картины на зрителя и левой рукой указывающий на обоих святых, словно желая обратить наше внимание на чудо; душа, исполненная веры, затем наивное дитя, от которого отрава сомнения еще не скрыла чудесное в мире, и зритель, который должен благодаря живописи подняться в сферы чисто духовного.
В этом однако и состоит характер своеобразной картины. Как в великолепном букете разворачивает Эль Греко все, что составляло предмет гордости живописи его времени: римское искусство композиции, венецианское мастерство владения цветом, нидерландскую способность к человеческой характеристике. Кто иной смог бы тогда, после смерти Тициана, написать драгоценные одеяния с такой бравурой, как это мы видим у обоих святых, кто после Тинторетто мог с таким мастерством схватывать изменчивость явлений или же после Микеланджело с такой дерзостью разрешать сложнейшие композиционные проблемы? Но надо всем этим стоит и нечто высшее — чудо и дух, поднявшийся над границами лишь земной истины, красоты и закономерности. Где же происходит это событие? Если бы мы не знали этого, то вряд ли смогли отгадать: ночью, в церкви, которой впрочем совсем не видно. Исчезла ясная пространственная структура, составлявшая со времен Джотто неизменный фундамент любого живописного изображения. Какова глубина, ширина этого пространства? Этого мы не знаем. Фигуры скученны, как если бы художник оказался беспомощен в их пространственном распределении. Но в то же время вспыхивающий наверху свет и феерия небесной встречи вызывают ощущение безграничных далей.
Основная идея композиции стара и проста, уже до того времени многие сотни раз она применялась в искусстве для изображения вознесения Богоматери. Однако же как изменился ее смысл одним лишь тем, что художник обрезал передние фигуры краем картины, так что совсем не видно почвы под ногами, и фигуры кажутся откуда-то магически вырастающими — это прелюдия вознесения, которому в нижней части картины еще приходится преодолевать некоторые препятствия, но наверху вздымающегося пламенем над изокефальным рядом траурных гостей. В факельном сиянии этой композиции Эль Греко непосредственно следует за старым симметричным способом построения условных и торжественных небесных сцен такого рода, но, впрочем, он и отрицает его. Ведь если прежде это построение было живописным выражением материальной архитектонической ритмики, то Эль Греко лишает его этого значения. Все выведено из равновесия и на место тектонической ритмики приходит другая. Законы, которым подчиняются облачные массы и фигуры — иные, чем те, что властвуют над земной тяжестью и ее преодолением. В этом апофеозе господствует похожее на сон, нереальное бытие, порожденное внутренним вдохновением художника, и это касается не только построения, но и цвета, и формы, не считающихся с наблюдаемым в действительности и стремящихся не к фиксации представшего перед глазами, но скорее желающих сравниться с лихорадочными видениями, в которых дух освобождается от оков земного мира, чтобы унестись в астральный, сверхчувственный и надрациональный.
Духовидцем называли Эль Греко его толедские современники, и не без основания. «Ya era loco»[132], говорит сегодня церковный служка, провожающий иностранцев к картине. Он был чудак, с этим приговором в более мягкой формулировке — повредившийся рассудком благородный дух — мы встречаемся вплоть до самого последнего времени также и в искусствоведческой литературе, до той поры пока она еще идет в русле материалистического и естественнонаучного мировоззрения. Этим чудаком мы и хотим заняться, не с тем, чтобы взять его под защиту, сегодня в этом более нет нужды, но с целью проследить источники его глубоко примечательного искусства.
Доменико Теотокопули, так звучит настоящее имя художника, был, как известно, греком с Крита, находившегося тогда под владычеством Венеции. Как и многие его соотечественники, и этот критянин обучался в городе на лагуне, обучался живописи в мастерской почти девяностолетнего Тициана, в первую очередь благодаря которому он познакомился с поразительным опытом импрессионистической передачи цветовых явлений. На него также повлияли старый Бассано, художник больших светотеневых контрастов, и Паоло Веронезе, мастер светлых, серебристых тонов. Но все это, кажется, его не удовлетворяло. Итальянское искусство переживало тогда поворотный момент своего развития. Оно, включая молодых итальянских художников, было охвачено новым духовным течением, исходившим из Рима. И так мы встречаем Эль Греко в 1570 году в вечном городе, куда он прибыл с рекомендательным письмом к иллирийцу Джулио Кловио, миниатюристу. С той поры и до 1577 года следы Эль Греко теряются, того года, когда он появляется в Толедо и пишет картины, едва ли имеющие что-либо общее с его ранними венецианскими произведениями, за исключением технического мастерства: мы встречаем нового Эль Греко, пережившего в этот промежуток, как тогда бы сказали, духовный переворот. То духовное возрождение и является ключом к пониманию великого мастера. Так что прежде всего мы должны исследовать корни этого перерождения, ведь именно оно и сделало его тем великим творцом, каким мы знаем его сегодня.
Никакими внешними фактами мы не располагаем. Мы не можем, исходя из дат или произведений искусства, установить, что произошло с Эль Греко в эти семь лет между Римом и Толедо, но мы можем, однако, проследить — и это в конечном итоге важнее — какие новые идеи и впечатления он тогда воспринял.
И тогда мы должны направить наш взор на величайшую фигуру столетия — на Микеланджело, которому, как никому другому, было суждено опередить дух наступавшего времени. В старости Микеланджело создал произведения, по большей части до сего дня выходящие за пределы подвластного пониманию, т. е. того, что можно оценить, исходя из натуралистических критериев, вследствие чего эти работы не раз рассматривались как незаконченные пли же в них видели проявление старческой слабости. К ним относятся «Пьета» в палаццо Ронданини, «Снятие с креста» в соборе во Флоренции и рисунки последнего периода творчества мастера. К ним принадлежит ряд эскизов «Распятия», которые могут дать представление о художественном исповедании старого Микеланджело и его творческом завещании. Что означала для него эта старая патетическая тема, столь вышедшая из моды во внутренне ставшем языческим искусстве высокого Ренессанса? Можно было бы предположить, что он хотел еще раз испробовать себя в изображении обнаженного человеческого тела, ведь оно уже более полутора веков было главным источником развития искусства в Италии. Однако сколь принципиально отличны эти этюды обнаженной натуры, если их еще возможно так называть, от всего того, что под ними — включая и искусство Микеланджело — понимали в Италии.
Рисунки натурщиков времен его молодости демонстрируют максимально возможно верную, натуралистическую передачу индивидуальных и в то же время политичному совершенных телесных форм (подготовительные рисунки к картону «Битвы при Кашине»). Искусство было знанием; оно должно было заменить откровение и раскрыть людям окружающий мир в его природной причинности. Во второй период своего творчества, в росписи потолка Сикстинской капеллы и в надгробиях Медичи, Микеланджело вырывается за пределы индивидуальной модели в тех своих образах, что противопоставляют индивидуальной нормальной форме сверхчеловечески героизированную — породу титанов, на место старых трансцендентных сил приходит обожествление человека. В третий период, в «Страшном суде», власть художника над телом уже столь велика, что он не только преодолевает модель в ее телесности, но, черпая из своего опыта, делает человеческую фигуру в ее движениях и позах свободным инструментом грандиозных индивидуальных концепций. И этот апофеоз формального художественного мастерства, триумфально побеждающего природу и соперничающего с богами, распадается; более никогда Микеланджело не пытался писать что-либо подобное. То, что он рисует или высекает в последние годы, это — вещи, кажущиеся принадлежащими другому миру. Исчезает все, что со времен Джотто все более и более становилось воплощением самого понятия художественного и достигло своей вершины в ранних работах Микеланджело: художественная композиция и драматическое действие, естественно жизненное и объективно убедительное графическое воздействие образов и их пространственная, физическая и психическая взаимосвязь. В памяти