могли бы всплыть образы средневековой живописи или скульптуры: простое трезвучие массивных, нерасчлененных фигур, которые почти бесформенны, если вспомнить о том, что раньше понималось под формой, ведь исходным пунктом было воспроизведение материальных образов внешнего мира. Это более не важно для Микеланджело. Фигуры неуклюжи, как аморфная масса, они — словно безразличны в самих себе, как придорожный камень, и при этом все вулканически вибрирует, исполненное трагизма, проистекающего из глубочайших бездн души; постигшему это старые изображения покажутся слабыми и поверхностными, ведь теперь источником является не внешнее, механически постигаемое, но внутреннее переживание, внутреннее потрясение, испытанное художником через таинство смерти Спасителя. И целью Микеланджело становится выразить это потрясение, выстраивать фигуры не снаружи вовнутрь, но изнутри наружу так, как ими овладевает душа, наполняя их без оглядки на преходящую, изменчивую красоту и верность природе независимыми от этого жизнью и смертью.
Или «Пьета Ронданини». То, что отделяет это позднее «Оплакивание» от ранних произведений, больше, чем просто опыт богатейшей жизни художника. Утратило ценность то, что в молодости казалось мастеру высшим, исчезло удивительно взвешенное построение, мало значащим стало мастерство подчинения одной фигуры группе или моделировка поверхности, в чем Микеланджело некогда превзошел античность: мертвая масса, бессильно опадающая вниз без малейших следов стремления к какой-либо индивидуализации или телесной идеализации, и вместе с тем потрясающая элегия. Никогда ранее бог не изображался столь пронзительно, боль столь тупой, так обременяющей душу.
Так в последний период своего творчества Микеланджело отворачивается от искусства Ренессанса, принципиально основанного на подражании природе и ее формальной идеализации, и заменяет объективизацию картины жизни ее художественным пониманием, ставит психические эмоции и переживания выше согласия с чувственным восприятием. Его искусство становится анатуралистическим. Всеобщеисторически это не было чем-то совершенно новым, ведь если мы обратимся к развитию искусства, то обнаружим, что анатуралистические периоды были более частыми и более всеобъемлющими, чем натуралистические, и даже в последних их наследие сохранялось в качестве подводного течения, оттого натуралистически ориентированные времена предстанут почти островками в том великом потоке, для которого внутренние переживания были важнее верности природе. И все-таки тем непостижимее это может показаться, что Микеланджело в конце своей жизни отворачивается от своего собственного искусства и от того искусства, благодаря которому его родина завоевала ведущее положение в мире, возвращаясь к тому анатуралистическому пониманию, что было присущим также и христианскому средневековью.
Этот поворот основывался в первую очередь на его духовном развитии. В середине своей жизни он как бог властвовал над всем, что могло быть построено, исходя из принципов художественной системы Ренессанса, и разрешал все лежащие в ее основе проблемы, доходя до последней возможности, он достиг, как импрессионисты в прошлом столетии, границ, дальше которых идти было уже невозможно, и эти границы не остались сокрытыми для такого глубокого ума, как Микеланджело, который именно в таких работах как «Страшный суд» смог выразить, что попытка передать все, что движет человечеством, через завершенность и напряжение материальных форм была сокрушительной. К этому добавилось и то, что его не удовлетворяло наивное, антично радостное утверждение мира, характерное для Ренессанса. Его глубокий и пытливый ум отходит от этого и возвращается — отражая в этом общую черту времени — назад, к глубочайшим вопросам бытия: для чего живет человек, каково соотношение между преходящими, земными, материальными и непреходящими, духовно надмирными благами человечества? Его образ вырастает в гигантский, если мы представим себе, что он, прославленнейший художник мира, одинокий и уединившийся от других, постепенно отказывается от всего, на чем покоилась его слава, мучится и терзает себя — «non vi si pensa, quanto sangue costa» — цитирует он тогда: «никто не думает о том, сколько крови это стоит», — чтобы в конце концов полностью отречься от материального искусства живописи и пластики, которые ему в том виде, как их понимали его современники, ожидая, что и он будет отвечать этому пониманию, более ничего не могли ему предложить, отказывается, чтобы ограничить себя сотворением здания во славу божию, в котором готически ирреальная линия вздымающегося купола должна была подняться над всем чувственным великолепием императорского и папского Рима, и временами создавать старческими руками рисунки или пластические наброски, в которых на место триумфатора приходит ищущий, в этих работах также видно, сколько крови и душевных сил они потребовали, а на место преодоления, terribilita в них приходит трогательное признание смиренного рвения. Я дольше остановился на Микеланджело не только потому, что его поздний стиль — а это прежде упускали из виду — был началом новой анатуралистической ориентации искусства, из которой проистекали толедские работы Эль Греко, но еще и потому, что в ero личной судьбе отражается и судьба культуры и искусства того времени. Развитие и всю духовную и материальную культуру определяют не массы, как полагало прошлое столетне, но духовно направляющие личности, и хотя, как и прежде, сикстинский потолок, капелла Медичи или «Страшный Суд» представляли собой важный арсенал формальных решений, но именно от рассмотренных поздних произведений Микеланджело исходил тот импульс, что был решающим для итальянского искусства второй половины XVI века, как это нам может продемонстрировать второй великий художник, оказавший решающее воздействие на становление Эль Греко.
То был Тинторетто. Именно в эти семь лет учения толедского мастера и в его творчестве произошло духовное перерождение. То называли переходом от золотого к зеленому стилю и не ломали голову над тем, что же должен был означать этот переход. Он состоял в том, что Тинторетто заменяет цветовое великолепие своих ранних работ, в которых он соперничал с Тицианом, серо-зеленым колоритом, цветом пепельно-траурного покаяния, в котором лишь отдельные тона светятся, словно вдалеке пламенеющие цветы. Важность этого новшества очевидна. До той поры значение венецианской живописи состояло в богатейшем развитии натуралистического цветового сенсуализма. Тинторетто заменяет его призрачной игрой фантазии, в которой цвет с его дымящимися массами, прорезываемыми сверканием молний, становится лишь отражением субъективных душевных состояний, независимых от наблюдения или передачи действительности.
Но дело не сводится только к цвету. Композиция странно переплетается в некие клубки, как, например, в «Медном змие», в которых вытянутые, гибкие фигуры перемешиваются друг с другом согласно таинственным законам страстной патетики, без оглядки на естественность поз или пространственное расположение. Виден ведьминскнй шабаш необузданно сплетающихся тел и линий; форм, светящихся из темноты, словно тела были разорваны на части, и надо всем этим, как обманчивый свет, скользящие вокруг огоньки, словно бы речь шла о нечистой силе. А с другой стороны — видение «Вознесение Христа». Пейзаж и рассеянные в нем апостолы, бывшие прежде основным звеном любого изображения этого события, все вплоть до единого отодвинуты на задний план и, кажется, колеблемы неким мощным дыханием; реальное стало нереальным, и действительно лишь то, что происходит в сознании только одного, евангелиста, который читал, уединившись от всех, и в душе его возникает видение: возносящийся на небеса Христос, не далеко и не близко от нас, это — не физическое взлетание и не оптическая иллюзия, это явлено духовному взору и оттого не имеет ничего общего с законами нашего мира, здесь все нереально: облака, движение, цвет, в которых, как позднее мы увидим это и у Эль Греко, свет и тени не противопоставляются друг другу, но являются общим выражением похожего на сон видения, в котором свет и тени теряют свою естественную функцию.
Возможно, этот переход Тинторетто к искусству внутренних ощущений будет еще заметнее в его рисунках того времени, в корне отличающихся по своему воздействию от всех этюдов и подготовительных набросков Ренессанса, его работы — словно фиксация видений в состоянии высочайшего художественного экстаза, в этих рисунках в пламенном протесте против старого понимания искусства борется новое исповедание, стремление изображать вещи не такими, какими они являются согласно традиционным представлениям о действительности, но увиденными и прочувствованными силой воображения и интуицией.
От Микеланджело Эль Греко перенял анатурализм форм, от Тинторетто анатуралистические цвет и композицию.
Но этих двух компонентов недостаточно для того, чтобы полностью объяснить толедский стиль Эль Греко. Мы должны идти дальше и рассмотреть один всеобщий процесс, центр которого находится не в Италии, но к северу от Альп. «Nescio. At ego nescio quid?». Эти знаменитые слова иезуита Санчеса, в его работе о высшей и всеобщей науке, о том, что можно знать лишь то, что ничего неизвестно, характеризуют