направился Том Пейн поглядеть, как обучается ополчение. Шагая в этот мирный полдень по весеннему солнышку, он ждал, что увидит сборище, толпу — однако не толпа предстала его глазам. И не армия, хотя бы даже в зачатке; то было нечто особое, такого до сих пор мир не видели, как это скопление мужчин, подростков, подмастерьев, ремесленников, мастеров, чиновников и студентов, кузнецов и мельников, плотников, ткачей, брадобреев, печатников, гончаров, людей в рабочих передниках и со следами рабочей грязи на руках. Все они были жители Филадельфии, но не все ее жители представлены были тут. Он затруднился бы определить, что именно их отличает, и все-таки отличие было. Притом нельзя сказать, что собралось одно лишь трудовое население — были и люди состоятельные, хозяева, не только те, кто работал на других: банкир, два торговца зерном и бархатом, журналист Том Джафферс, богатый человек, который мог бы вообще ничего не делать: три пастора, спекулятор-зерноторговец, скупщик мехов. Были пацифисты-квакеры, методисты, пуритане, баптисты, католики, пресвитериане, были евреи, конгрегационалисты и диссентеры, деисты, агностики и атеисты. Бок о бок с белыми — вольные чернокожие, рядом с совладельцами — негры-рабы.
Что движет ими, спрашивал себя Пейн. В чем состоит их особенность? Что их объединило?
Он не спеша двинулся вокруг поля, чувствуя, как бешено бьется сердце от возбужденья, тревожных предчувствий, страха, а превыше всего — от пьянящей, доселе неведомой надежды. Наблюдал, как, вооруженная чем придется, неловкая, неумелая, нескладная, проходит ученья первая в мире гражданская армия, как выполняет приемы, держа в руках кремневые ружья, громоздкие старинные мушкеты, мушкеты с фитильным замком и дулом-раструбом, какие появились в стране более ста лет назад или, изредка, — длинноствольные изящные винтовки, вывезенные из глубинных графств, или же алебарды, топоры, пики, абордажные сабли, рапиры, двуручные музейные мечи, а те, у кого не нашлось дома ничего, пускай хотя бы кавалерийского пистолета, — просто палки, сжимая их, как сжимают смертоносное оружие. Любители пофасонить — те из них, у кого водился в кармане лишний шиллинг — уже щеголяли в униформе, фантастических расцветок обмундировке с внушительным патронташем, на коем выведено было: «Свобода», или: «Вольность», или: «Смерть Тиранам» либо иной подобный девиз, дабы у мира не оставалось сомнений относительно умонастроения его владельца. Имелись у них и свои офицеры: дородный старый Фриц ван Гоорт — за полковника, маленький Джимми Гейнсуэй и мельник Джейкоб Раст — за капитанов, и это только лишь немногие, перечень всех офицеров занял бы на бумаге целую милю, и всяк из них вразнобой, нимало этим не смущаясь, выкрикивал свою команду: налево, кругом, шагом марш, стой, шагом марш; солдаты натыкались друг на друга, сбивались с ноги, спотыкались и падали, опрокидывались шеренгами, точно кегли, перекрикивались; там и сям гремел случайный выстрел мушкета — каждый, конечно же, позаботился зарядить свое оружие, и, естественно, дробью.
Пейн продолжал совершать свой обход, притом не в одиночестве. Добрая половина города явилась поглазеть на ополчение в первый день учений. Живописными группами стояли женщины, прикрываясь от солнца под зонтиками, с визгом туда-сюда носились дети; старички, попыхивая трубками, рассуждали о том, что творится на свете. А ополченцы, углядев среди зрителей жену, сестру или невесту, останавливались посреди учений, чтобы свистнуть или махать рукой. Вокруг сэра Арнольда Фицхью, где сбились в кучку тори, мелькали вежливые усмешки, переходили из рук в руки серебряные табакерки, взрывы грубого смеха то и дело оповещали о том, что граждане солдаты в очередной раз допустили вопиющую оплошность. А когда подошел Пейн, Фицхью весело окликнул его.
— Ну как, писарь, что вы скажете о наших мятежниках?
— Я пока еще не составил мнения.
— Ах ты, черт, он, видите ли, еще не составил мнения.
Пастор Блейн, квакер, сказал:
— Ты, я вижу, не с ними, Том.
— Да нет…
— Что, угрызения совести?
— Скорее — сомнения, — отвечал Пейн медленно, думая про себя, что если сделать сейчас этот шаг, то пути назад уже не будет.
— А у них, видишь, как обстоит дело с совестью, — не то с печалью, не то с укором сказал пастор. — Восемнадцать человек здесь из моей паствы. Господь сказал «не убий», но легко ли отказать себе в жестоких забавах — вот и вышагивают здесь со своими палками, будто нету для человека имущества достойней, чем оружие.
— Самое удивительное в Америке, — проговорил Пейн негромко, — это что у людей есть оружие. Когда они пустят его в ход…
— Что-то я тебя не пойму.
— Я и сам себя не понимаю, — пожал плечами Пейн.
Джейкоб Раст пришел в печатню и объявил:
— Томас, друг, я хочу, чтоб ты был в моей роте. — Толстый, низенький, он говорил раскатистым, зычным басом.
— Да?
— Отличная подбирается команда, черт возьми.
— Я подумаю, — кивнул Пейн.
— А что, тут есть над чем думать?
— Да. Сейчас такое время, что надо думать об очень многом.
— Послушай, милый мой, ты уже сколько месяцев как пожаловал сюда из Англии. Люди спросят, он за кого — за Англию или за Пенсильванию? Добрый товар или с гнильцой?
— Я к себе не принюхиваюсь, — усмехнулся Пейн.
— А вот мы к тебе — да!
— Я не из тех, кто движется, куда ветер дует, — ровно сказал Пейн. — Я сам знаю, что мне делать, вернее — начинаю узнавать. Вот знаешь ли ты, Раст, — это вопрос. Большой вопрос, сознаешь ли ты, что все это означает.
— Означает, будь я проклят, что мы как свободные англичане постоим за свои права!
— Ой ли?
— И сразимся за них, коль придется!
Пейн пожал плечами и отвернулся.
Были и такие, для которых ничто не изменилось. Пейн побывал однажды на балу в доме Фэрвьюзов, богатых импортеров, близких по своим взглядам к тори. Его пригласили, так как он представлял «Пенсильвания мэгэзин»; он согласился, так как искал — повсюду, только можно, — ответы на свои бессчетные сомнения, свои бдения, молитвы; на свою ненависть. Четыре фунта потратил на камзол коричневого тонкого сукна — такой одежды он еще не знавал на своих плечах.
Жабо на груди, новый белый парик, панталоны хорошей кожи, словом, джентльмен по всей форме, при трости и треуголке, в числе приглашенных вступает в лучшее общество, как в круг себе равных, в зал, освещенный четырьмястами свечами, где чернокожий раб певуче объявляет:
— Господин Томас Пейн!
Четыреста свечей — где и какие небеса освещались столь ярко? Черные слуги расхаживают с серебряными подносами, серебряными чашами для пунша, разносят горы изысканнейшего печенья и пирожного, подают холодную дичь двенадцати сортов, обносят красным вином, мадерой, портвейном в таких количествах, что хватит затопить все корабли британского флота. Дамы в тяжелых парчовых нарядах, шитых золотом и серебром, мужчины в кружевах, в атласе и бархате, а он здесь — господин Томас Пейн, которого, о чем бы ни зашла речь, поминутно просят высказать свое мнение.
— Эта история в Лексингтоне — деревенская потасовка, разумеется, не более того, но здесь, в городе, — вы видели? — эти оборванцы пытаются устраивать ученья!
Каждый из них побывал на своем веку в европах.
— Каково это наблюдать тому, кто видел королевскую гвардию!
— Но какую позицию, господин Пейн, должен при этом избрать редактор, то есть человек мыслящий, я хочу сказать?
— Бунт? Нет, не представляю себе, — ну пошумят, покричат, и только.