поселился там? Превращая повстречавшихся ему охотников и пастухов в презренных пожирателей лосятины. Возможно, именно они, а не безродные бродяги жгут там по ночам тревожные костры, сжигая на них современных, или своенравных ведьм, захваченных в других, в нездешних местах или в ненынешних мечтах. И тогда, если это на самом деле так, на их суровых лицах пляшут отсветы горячего огня и серый пепел оседает на их буденовки и звезды.
А в конце июня, на Купала, а само это слово населено бесчисленными духами и наделено бездонной памятью, на одном из таких кострищ, на пятне вероятно жертвенной золы вырастает тот самый, кто может знать — можно лишь только предполагать в лесу из акаций, желанный, но губительный цветок? Древний папоротник, помнящий сначала ползающих, а затем и летающих драконов, цветущий раз в сто лет и необязательно в этом лесу, и только в одну, единственную ночь. Но… позабудь сомнения — такое может быть: ведь климат в этом месте благоприятен, да еще лес из акаций, а под ним истлевшие кости драконов, и медленное бегство от него людей, и гибель в нем домов, и церковь — а в ней новые иконы, и старое кладбище — а на нем позабытые могилы, и флегматичные боги, и никому не нужные фантомы без имен.
Ну а что же там, за границами красивого, но жестокого в своем медленном и равнодушном движении леса? Там, где акаций тоже немало, но в садах в достатке растут дружественные к человеку яблони, сливы и вишни. Где зреют арбузы и дыни, и вьется виноград на удобных для этого склонах. Виноград этот вкусен, не смотря на сочность черной земли. Виноград, а бывает и сливы, после сбора запирают водным затвором и получают вино, а из зерна, конечно же, выгоняют самогон в нехитрых устройствах. Вино, без разницы — сливянка это или изабелла, оно по-разному вкусное и одинаково крепкое, а самогон, если чист — то крепок, от него садится голос, а если мутноват — то легок, от такого садится печень.
Там, в полях, что окружили селение, дороги и лес, разлит пот настоящей работы. Без него не растет и не убирается зерно, которое потом хранят в больших и пыльных хранилищах. Пыльных черной пылью чернозема, и жаркое солнце, заглядывая сквозь местами дырявую крышу, подглядывает за действиями потных людей. Это та самая пыль, той самой, потревоженной людьми степной земли, что постоянно липнет к от работы влажным лицам и спинам, и быть может, скрипнет на зубах девушки по имени Эх Ты.
Там же, в том же селении, живет хозяин коней, жестокий человек. Это просто имя, или прозвище, а может быть выборная должность, по заслуге переходящая от человека к человеку. Прозванный этим именем суров, но целеустремлен, он знает секреты их приручения и быстрой объездки, учился этому с детства и, что удивительно, выжил, и до сих пор все так же ловок и достаточно быстр.
А эти кони, в юности своей твердой рукой обращенные в рабство, но проданные почти что сразу — ведь лошадиный век недолог и ограничен пятнадцатью годами, а молодость всего лишь четырьмя, проданные на ипподром, а позже в цирк — поэтому-то их шкура гладка, а походка игрива, эти кони, старея, попадают на бойню — если их вовремя не выкупят городские дети. При этом кони на счастье себе навсегда должны позабыть вкус и силу степного, свободой пыльного ветра.
И лес из акаций, куда их направляло жесткое стремя. В этом лесу время от времени между собой воюют люди и, проносясь на конях галопом по степи и рысью между известью побеленных домов, взведя механику пружинных затворов и блестя рвущейся в бой сабельной сталью, они осторожно въезжают в этот лес, внимательно всматриваясь в светло-зеленую листву и выискивая в ней усталых, но еще живых врагов, пригибаясь и уклоняясь от колючих веток. Ветви эти бывают полезны — к ним привязывают крепкие веревки, и враги — а зачастую среди них можно заметить бывших друзей, не дождавшись в акациях удачи, побрыкавшись, потом спокойно висят на них некоторое время. В результате в лесу появляются безымянные могилы — врагов, а на кладбище именные — друзей. Но и они со временем зарастают кустарником и вьюнами, и лишь только призраки помнят, или пытаются вспомнить их имена и причины раздоров.
А случается, на границе леса и селения звучит музыка, и исполняются песни, но эта музыка и эти песни не очень понятны случайным гостям и неслучайным приезжим. Хоровые эти песни протяжны, мелодичны, и если их поют мужчины, после изрядной порции вина или горилки, то в них даже не знающий языка местных жителей слушатель почувствует длинную тоску и быструю отвагу. А если поют женщины, тоже не чуждые вина, но в меньшем количестве, то тогда тоска эта непонятными путями превращается в торжество жизни, а отвага в желание и безрассудство любовного поступка.
Но бывает, на этой границе, весной, той самой, которая таяньем снега и пробуждением молодой травы и насыщенностью влагою стволов так похожа на средневековье, можно повстречать девушку, но не по имени Эх Ты. Эта девушка иная, и имя ее мне не известно, и я почти уверен, что имени этого никому не нужно знать. За ее спиной чехол, или футляр, и глядя на него, незаметно для себя предполагаешь ножны, но в нем гитара, не арбалет, и это важно. Смешение, незаконченность весеннего, слякотного действа и незамысловатость то сыроватого, то прокопченного факелами гобелена звучит в ее песнях. А на гобелене этом все тот же лес из акаций, но только моложе, схематичнее, условней, и то же селение, но только крыши крыты камышом, а вместо зернохранилища замок, и такие же кони, дикие — в степи, и гладкие — на гобелене, и вечный пот от настоящей работы на полях, и на актерах из бродячего цирка, и жестокий хозяин коней. Но тени, это только тени, они звучат в ее песнях, и позабытые людьми призраки подходят к границе леса и слушают их, ее сильный голос, незамысловатую музыку старинных мелодий… и, возможно, именно они, невидимые слушатели эти соткали тот, от непрогретой каменной стены сыроватый, но по краям опаленный факелами гобелен? В оценке древний, в продаже дорогой, в восприятии призрачный, в мечте необходимый, в жизни неуместный, но допустимый — в 'Книге сновидений', в ее тринадцатой главе.
— Вот так, начнешь изучать семейные портреты, и уверуешь в переселение душ! — громко пробормотал дядько Павло, он же в тайне доктор Пржевальский.
— Опять ваши латинские цитаты, — ответил на это парубок Мыкола, причем 'и' в его имени читается как 'ы', он же законспирированный навигатор Суппо Стейт.
— На этот раз английская. Если верить древней легенде, сложенной, впрочем, не ранее начала очередных темных веков, начала, не помню, в который уже раз, и записанной, кажется, доктором Боткиным.
— Так вот откуда? А я-то думаю! — неосторожно воскликнул более бодрый парубок. — Так вы, оказывается, почитатель доктора Боткина?
— Да, я вхожу в эту, заметь, не религиозную, как многие думают и часто об этом трубят, а интеллектуальную секту. Я еретик, приятель, я верю во внутреннее благородство, и поэтому привык всегда полагаться только на себя.
— Так вот почему мы торчим здесь почти что всю весну и вот уже половину лета! Потому, что вы привыкли полагаться только на себя?
— Я старше, и не то, чтоб умнее, а, скорее, мудрее тебя, — в который уже раз примирительно попытался объяснить навигатору разницу в профессиях доктор, — и не только потому, что меня зовут Павло. Именно в этих местах родился сказочник, ты же знаешь, и он появится здесь, рано или поздно.
Разговор этот происходил в селении, что граничит с лесом из акаций. Границ нечетких, рваных, взаимно проникающих друг в друга, как это часто бывает в природе, не испорченной вычурностью якобы художественных архитектурных линий. Два шабашника, или два поденщика, но если подумать — то скорее два наемника, удобно расположившись на починяемой ими крыше зернохранилища, на волнистом и местами дырявом шифере, отдыхая от несложного труда, приятного своей продолжительностью и отсутствием в нем надрыва, разговорились между собой, с высокого места обозревая лес из акаций на противоположном пологом холме.
— Как здесь красиво, — солидно, без восклицания восхитился видом открывающихся взору окрестностей не чуждый эстетики, а возможно даже и поэтики сам собою славный парубок Мыкола, — но жаль, что такая глухомань.
— Поэтому и красиво, — потянувшись, со сладкой грустью в голосе и приятной усталостью в теле ответил ему дядько Павло, — иначе быть не может. Иначе это называлось бы по другому, иначе это был бы или порядок, или бардак, а значит и выглядело бы соответственно своему скучному названию.
— Значит глухомань, по-вашему, лучше?
— Молод еще, чтобы понимать такие вещи! Верь мне на слово, Мыкола, и ты увидишь, что совсем скоро в этом, издали таком красивом лесу произойдут весьма примечательные события. Тем более один раз на слово ты мне уже поверил.
Могло б показаться, в звучании последних слов, что старший, но все еще крепкий, смеется над