Часто и на меня нападали минуты отчаяния, и раз я хотела покончить жизнь самоубийством. Это случилось, когда однажды надзирательница прибежала сказать, что среди стрелков возмущение и они грозят со всеми нами покончить. Мною овладел ужас, и я стала придумывать, как бы не попасть им в руки; вспомнила, что можно сразу умереть, воткнув тонкую иголку в мозжечок. Я постучала об этом Сухомлиновой. Она очень испугалась и послала надзирательницу наблюдать за мной. Иголка имелась у меня и была припрятана, не помню, каким образом я ее достала. Благодарю Бога, что Он спас меня от малодушия; на этот раз солдаты успокоились.
Становилось жарко и невыносимо душно в камерах; я иногда буквально задыхалась. Тогда я вскарабкивалась на кровать, оттуда на стол, старясь уловить хоть маленькое течение воздуха из крошечной форточки. Надзирательница не на шутку беспокоилась, замечая, что я очень изменилась, не стала на себя похожа и все время плакала. Теперь я прижималась уже к холодной стене, часами простаивала босиком. Я стала очень слабеть, ходить не могла и ложилась на травку, когда выпускали, смотря на небо, и на душе становилось спокойнее. Издали доносился городской шум. К концу моего заключения, помню, зацвел куст розового шиповника; были еще два куста сирени и цвела рябина. Часто задумывалась над тем, слышит ли Господь молитвы заключенных?!
Как-то раз меня повели на первый допрос. За большим столом сидела вся Чрезвычайная Комиссия — почти все старые и седые; председательствовал Муравьев. Допрос этот я описала, кажется, в 12-й главе. Слушала я, слушала — и не понимала: или я сошла с ума в крепости, или они все ненормальные. И откуда только их всех набрали? Вся процедура напоминала мне дешевое представление комической оперетки. Вспоминая после в одиночестве этот допрос, я иногда не могла удержаться от улыбки. Из всех них один Руднев оказался честным и беспристрастным. Меня он допрашивал 15 раз, по четыре часа каждый раз. Помню, как он был ошеломлен, когда я благодарила его в конце четвертого допроса, во время которого мне сделалось дурно. «Отчего вы благодарите меня?» — «Поймите, какое счастье четыре часа сидеть в комнате с окном и через окно видеть зелень!..» После моего освобождения он высказал, что из моих слов он ясно понял наше несчастное существование.
Понемногу положение мое стало улучшаться. Многие солдаты из наблюдательной команды стали хорошо ко мне относиться, особенно старослужащие; они искренне жалели меня, защищали от грубых выходок своих товарищей, оставляли пять лишних минут на воздухе. Да и в карауле стрелков не все были звери. Бедные, все им прощаю… Повторяю, не они повели меня на этот крест, не они создали клевету.
В то время как высокие круги еще до сих пор не раскаялись, солдаты, поняв свое заблуждение, всячески старались загладить свою ошибку. Помню одного караульного начальника с добрым и красивым лицом. Рано утром он отпер дверь и, вбежав, положил кусок белой булки и яблоко мне на койку, шепнув, что идиотство держать больную женщину в этих условиях, и скрылся. Видела его еще раз в конце своего заключения. Он тогда прослезился, сказав, что я очень изменилась.
Из караульных начальников еще двое были добрые. Один, придя с несколькими солдатами вечером, открыл форточку и сказал, как бы ему хотелось освободить меня с помощью своих товарищей… Третий был совсем молоденький мальчик, сын купца из Самары. Он два вечера подряд говорил со мной через форточку, целовал мне руки, обливая слезами, всех нас ужасно жалел, будучи не в состоянии выносить жалкий вид заключенных. Непривычная к добру, я долго не могла забыть его ласку и слезы. Добрые солдаты также делились сахаром и хлебом.
Но случилось еще более удивительное. Как-то раз вошел ко мне солдат, заведующий библиотекой бастиона и со странным выражением глаз положил мне на койку каталог книг. Открывая каталог, нахожу письмо: «Милая Аннушка, мне тебя жаль, если дашь мне 5 рублей, схожу к твоей матери, отнесу письмо». Я задрожала от волнения, боялась оглянуться на дверь, воображая, что за мной следят. Долго я передумывала, решиться ли написать… Солдат вложил конверт и бумагу. Не хотел ли он меня подвести. Не начало ли это новых испытаний. Бог знает. Наконец решилась, написала короткое письмо дорогим родителям. Пять рублей у меня остались: когда я отдавала свои деньги, они прорвались в подкладку пальто, и я их бережно хранила. Положила это единственное сокровище в конверт и написала ему, что люди меня вообще часто обманывали, что я так теперь страдаю и во имя этого страданья стараюсь верить, что он меня не подведет. Какая же была неописуемая радость, когда на другой день в книге нашла дорогое письмо от мамы. Уходя из камеры, он ухитрился бросить мне в угол плитку шоколада.
Так установилась редкая, но бесконечно мне дорогая переписка с родителями. Они ему каждый раз давали деньги, он же, конечно, рисковал жизнью. Находила письма в книгах, в белье (он заведовал и цейхгаузом), в чулках. Нашла письмо от Лили Дэн, с известием, что Их Величества здоровы, и она плачет, глядя на мои любимые цветы. Прислала мне бумажку с наклеенным белым цветком от Государыни и двумя словами: «Храни Господь!» Как я плакала над этой карточкой! Подобным же образом он принес мне в крепость кольцо, которое Государыня мне надела при прощании (золотые вещи из канцелярии бастиона выдали родителям). Сначала я не знала, куда его спрятать; потом оторвала кусочек серой подкладки от пальто, сшила крошечный мешочек и прикалывала его на рубашку под мышкой английской булавкой. Булавку подарила добрая надзирательница. Боялась, чтобы другая надзирательница не заметила кольцо в бане; прятала тогда в подкладку. Но скоро библиотекарь возбудил к себе подозрение, так как стал слишком часто ходить к нам с книгами, и его сменили, назначив ужасного Изотова.
Позже судьба нам помогла через другого человека. Как-то раз я в супе нашла большой кусок мяса, которого два месяца не ела. Я, конечно, жадно его съела, но спросить не смела. На другой день опять кусок мяса. У меня даже сердце забилось. Хотелось узнать: кто этот тайный друг, который подкармливает меня. Надзирательница осторожно разведала и сообщила, что это поваренок, что он вообще готов помогать мне, так как жалеет меня и предлагает носить письма родителям. Но он делал больше. За небольшое вознаграждение этот хороший человек, рискуя жизнью, приносил мне чистое белье, чулки, рубашки и еду и даже уносил грязное. Все предыдущие месяцы я стирала рубашку под краном, из шпильки сделала крючок и вешала в теплом углу. Но, конечно, рубашка вполне не высыхала. Кто может представить себе счастье после двух месяцев надеть чистую, мягкую рубашку?!
Звуки из внешнего мира почти не долетали до нас; далекий благовест в церквах почему-то меня раздражал. Неужели, думала я, Бог слышит молитвы народа, который сверг своего Царя? Доносился бой часов. Без содрогания не могу вспомнить заунывный мотив, который они играли; при себе часов не разрешали иметь. С утра до ночи ворковали голуби. Теперь, где бы я ни услыхала их, они напоминают мне сырую камеру в Трубецком бастионе.
«Старший» солдат как-то рассказывал мне, что он сидел за политические дела в крепости и часами кормил голубей у окна. «Разве у вас было низкое окно?» — спрашивала я с завистью. Окно — это то, чего я жаждала все время. Солдаты рассказывали, что вообще при Царе было легче сидеть в крепости: передавали пищу, заключенные все могли себе покупать и гуляли два часа. Я была рада это услышать. «Старший», который вначале меня так мучил, изменился, позволял разговаривать с надзирательницей. Он был развитой и любил пофилософствовать. Солдаты были им недовольны и, как-то придравшись, что будто он купил нам конфет, его сменили. Из молодых было два из Гвардейского экипажа, которые говорили: «Вот нас 35 человек товарищей, а вы наша 36-я».
Заботы обо мне моих раненых не оставляли меня и располагали ко мне сердца солдат. Самым неожиданным образом я получала поклоны и пожелания от них через караул. Раз как-то пришел караульный начальник с известием, что привез мне поклон из Выборга «от вашего раненого Сашки, которому фугасом оторвало обе руки и изуродовало лицо. Он с двумя товарищами чуть не разнес редакцию газеты, требуя поместить письмо, что они возмущены вашим арестом. Если бы вы знали, как Сашка плачет!» Караульный начальник пожал мне руку. Другие солдаты одобрительно слушали, и в этот день никто не оскорблял меня.
Другой раз, во время прогулки, подходит часовой к надзирательнице и спрашивает разрешения поговорить со мной. Я испугалась, когда вспомнила его рябое лицо и как он, в одну из первых прогулок, оскорблял меня, называя всякими гадкими именами. «Я, — говорит, — хочу просить тебя меня простить, что, не зная, смеялся над тобой и ругался. Ездил я в отпуск в Саратовскую губернию. Вхожу в избу своего зятя и вижу — на стене под образами твоя карточка. Я ахнул. Как это у тебя Вырубова, такая-сякая… А он как ударит по столу кулаком: «Молчи, — говорит, — ты не знаешь, что говоришь, она была мне матерью два года», да и стал хвалить и рассказывать, что у вас в лазарете, как в царстве небесном, и сказал, что если увижу, передал бы от него поклон; что он молится и вся семья молится за меня». Надзирательница