Я подошел и перевернул портрет — мимо нас глянул задумчивый Пушкин Тропинина. Я вырвал его из какого-то журнала и так обкорнал, подгоняя под рамку, что он потерял портретность, и как живой поглядывал из кухни через окошечко.
— Так лучше?
— Лучше. Ну, Аскольд! Ну, изобретатель!
— Это же не изобретения, а просто дела.
— Ну, делатель! — подхватила Валя, посмотрев на меня так, словно и я был тут какой-то неожиданной поделкой. — Но Мёбиус лучше всего. — Она вернулась к роботу и опять потрогала его ершистую марсианскую макушку. — Я Мёбиус! Светлана Петровна, извините! Я Мёбиус! — проговорила она грубоватым голосом и обернулась ко мне — не осуждаю ли я ее дурашливость, но я не осуждал, я тихо радовался, и Валя успокоилась. — Хоть бы кто позвонил — посмотреть, как он работает!
— Сейчас! — Я набрал номер Зефа. — Мишка, брякни мне!
— Зачем?
— Мёба чиню. Брякни разок!
— Давай.
Я выдвинул верхний ящик стола, чтобы виден был маг. Телефон зазвонил. В роботе щелкнуло, и одновременно вздернулась рука с трубкой и пошел маг.
— …уточку!.. Квартира Эповых, минуточку! — привычно полилось из веселого рта Мёбиуса. — Квартира Эповых, минуточку!.. Квартира Эп… — щелчок, трубка упала в гнездо, и все замерло.
Валя страдальчески смотрела на вскрытый маг. Я понял, что сейчас она видит не магнитофон, а вырванный из живого Мёбиуса кишечник, и закрыл стол.
— Бедняга!.. А кроме этого он что-нибудь умеет? Переводить, например, с английского?
— Пока нет, но если научить…
— Сначала я научу безжалостного хозяина. Все, Аскольд, давай заниматься, а то ничего не успеем!
Мы перебрались в гостиную. Я и тут навел порядок, побрызгал аспарагус, который, густо взметываясь к потолку, расходился там двумя крыльями, и прицепил к ходикам гирю, которую мама снимала, чтобы бой не будил ее по ночам.
Валя сказала, что лучше начать с уроков, чтобы потом не беспокоиться о них. Я согласился. Мы сели за круглый стол, как министры враждующих стран, и разложили учебники… Прямо я не смотрел на Валю, но видел все ее движения, и мне было приятно знать, что в любой миг я могу посмотреть прямо и увижу ее не в воображении, а тут, в метре от себя… Мозг мой работал какими-то импульсами: я то удивительно четко все понимал, то вдруг все обрывалось, даже цифры и буквы уплывали из фокуса и пропадали вовсе. Тогда и прикрывал глаза ладонью и тайно глядел сквозь пальцы на Валины брови, ресницы, тонкий нос и губы, которые то шевелились просто так, то аккуратно поигрывали разлохмаченным кончиком косы… В один из моментов сосредоточенности передо мной легла бумажка с цепочкой слов. Я прочитал:
«Аскольд — ask old — спроси, старый!»
Усмехнувшись, я ответил:
«Что спросить, молодая?»
«Что хочешь!»
Откуда-то из глубины тела ударил жар, как в школе, когда я огрел Зефа папкой, и я, чувствуя, что невыносимо краснею, вдруг написал:
«Хочу поцеловать тебя!»
Я написал это и в шутку и всерьез, и целиком вверился Вале: если примет в шутку — я спасен, если всерьез… Она вскочит, швырнет в меня тетрадки и уйдет. Не поднимая головы, я передвинул бумажку и плотно, до звона в ушах, зажмурился, ожидая реакции— шума, падение стула или, шлепка по башке, но время тянулось космически медленно, и, не выдержав пытки, я открыл глаза — бумажка уже лежала передо мною.
«Когда?» — прочитал я, и новая волна жара окатила меня — слава богу, шутка принята!
«Сейчас!» — смелее приписал я.
«Нет, в пять часов!» — ответила Валя.
Не стесняясь — шутить так шутить — я обернулся к ходикам — без десяти пять, и весело глянул на Валю, думая встретить ее насмешливую улыбку. Но Валя не смотрела на меня — она преспокойно учила. Я словно ожегся и отвел глаза. Конечно, чему тут улыбаться! Шутка до того глупа, что дальше некуда!.. Пристыженный, я уткнулся в историю и, буксуя на фразе о разногласиях Плеханова с народниками, стал разносить себя в пух и прах!.. Говорил — держись, так нет, шутить полез, Мольер! Ну и моргай теперь!.. Правда, время шутки еще не истекло, может, именно в пять Валя простительно рассмеется и развеет эту дурацкую неловкость. И в голове моей тотчас заработал неведомый счетчик, отщелкивая секунды и минуты. На Валю я больше не смотрел — ни тайно, ни ясно. Я, как НЗ, хранил этот последний взгляд, который виновато-конфузливо брошу на нее, когда часы ударят… Сначала в них пробудится жужжалка, и лишь потом забьет, важно и раскатисто. Несколько раз мне чудилось это уж жужжание, и я вздрагивал, но это машины проносились под окном, а настоящее жужжание я прозевал — часы ударили вдруг.
— Пять! — вырвалось у меня.
— Пять, — сказала Валя.
— Пять! — слегка пригрозил я.
— А не спешат они?
— Нет.
Усиливая угрозу, я стал приподниматься, поднялась и она. Не знаю, какой вид был у меня, но Валя улыбалась странно: не дразняще игриво, как надо в шутке, а напряженно-выжидательно. И я медленно двинулся к ней, мелко перебирая руками по столу, чтобы хоть как-то удлинить этот невероятно короткий путь. Валя пошла от меня. Я прибавил шагу, прибавила и она. Я побежал, и она побежала.
Я все ждал, что Валя вот-вот прервет эти кошки-мышки, махнет рукой, властно усаживая меня на место, и мы начнем наш дурацкий английский язык, но она не прерывала. Я метнулся в обратную сторону, она — в обратную. Скатерть сбилась, что-то упало, стучали по полу ножки сдвинутого стола, а мы, ничего не замечая, кружили и кружили, шумно дыша, и никак не могли сблизиться, как одноименно заряженные частицы. Валя, наконец, оторвалась от стола и скрылась в коридоре. Я кинулся следом. Она, фосфорически сияя водолазкой, стояла в полумраке, спиной к стене, и глядела исподлобья, как я приближаюсь, И я вдруг понял, что больше она не побежит от меня и что все это — уже не шутка. С мертвящей бесчувственностью я взял ее за плечи и, закрыв глаза, бессильно ткнулся губами в ее щеку. Валя встрепенулась. обхватила руками мою шею и, шепнув «не так», быстро поцеловала меня в губы.
— Вот как, Эп! — выдохнула она и умчалась в гостиную.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
До четырех часов я пахал в школе с Васькой, как обещал ему. Выбрав из более чем пятидесяти вопросов тридцать и отредактировав их, мы позвали Нину Юрьевну и, вручив ей тетрадку, живо открыли наш замысел.
У Нины Юрьевны было странно жесткое, словно чем-то армированное лицо, затруднявшее артикуляцию, так что каждое слово ей приходилось прямо конструировать, напрягая не только губы, но и щеки, и лоб, и шею и принимая при этом вид человека крайне обиженного и готового заплакать. Волноваться ей было совершенно противопоказано — тогда она почти теряла дар речи. Именно поэтому Нина Юрьевна не устраивала ученикам бурных словесных головомоек, а исписывала своим тоже напряженным почерком целый листище и давала прочесть разгильдяю, разрешая после этого рвать записку или отнести родителям. Все, конечно, рвали. Но зато как она вела математику, где как раз и требовались эти немногословие, медлительность и четкость! Она прямо высекала в наших мозгах все формулы!
Даже не открыв тетрадки, Нина Юрьевна спросила, где же мы были раньше — ведь экзамены