выполненной работы. Много у учёного статей — он молодец. Мало у него статей — надо присмотреться, стоит ли давать ему деньги на дальнейшие исследования. В этом смысле человека как бы провоцируют, во- первых, размазывать результаты на несколько публикаций, во-вторых, писать хоть что-то, даже если ничего не получилось. В результате появляются, например, статьи о неудачных наблюдениях («мы туда посмотрели, но ничего не увидели») — а ведь их тоже приходится кому-то читать!
Результат налицо: в начале 1990-х гг. в «Astrophysical Journal» ежегодно публиковалось около 1300 статей, сейчас — около 2500. В «Astronomy & Astrophysics» за то же время ежегодное количество статей выросло с одной до двух тысяч. То есть за последние 20 лет «читательная нагрузка» на учёного выросла вдвое. А часов в сутках как было 24, так и осталось. Кто-то, наверное, успевает... А в моём архиве до сих пор лежат непросмотренные оглавления (!) некоторых журналов за 2010 год...
Василий Щепетнёв: Развилка 62
Рабочий стол у меня – загляденье. Буквально. Я на него помещаю картины, приобщаясь к миру искусства почти нечувствительно. Неделю одной любуюсь, неделю другой, два часа – третьей. И постепенно наращиваю свой культурный потенциал. Если верно, что ведро кипятка способно заменить стакан сметаны, то и рабочий стол некоторым образом стоит Третьяковки или Дрезденской галереи. Во всяком случае потом, уже в настоящей галерее не мечешься по залам, повесив язык на плечо, а идешь степенно, неторопливо, поражая окружающих глубиной познаний, взвешенностью суждений и тонкостью чувств.
Эту неделю на меня воздействует копия чудесного полотна Александра Михайловича Герасимова «Гимн Октябрю» (подлинник должен находиться в Русском музее Санкт-Петербурга).
Поначалу картина иллюстрировала тезис о массовых ритуалах. Взрослые дееспособные люди собираются в Большом театре не оперу слушать, а доклад. И когда собираются – в ноябре сорок второго! Позади харьковская катастрофа, в Сталинграде положение критическое, но люди демонстрируют непоколебимую преданность партии, правительству и любимому вождю товарищу Сталину («любимый вождь товарищ Сталин» – общепринятое обращение начала сороковых).
Картина завораживает. Написанная по горячим следам в том же сорок втором году, она есть много большее, чем просто официозное, восхваляющее власть полотно. Как всякий гений, Герасимов помещает на холст не то, что хочет сознательно. На картине – целый мир, и какой мир! «Красная месса», служба в чертогах юнкера Фаланда – для антисоветского мистика. Или же процесс выплавки стали, сиречь несокрушимой воли советских людей – для мистика советского. Или… Впрочем, смотрите сами и решайте.
В сорок втором году социализм в отдельно взятой стране не только выстоял, не только прошёл испытания невероятной сложности, но и стал сильнее, обрёл невероятное, почти мировое могущество.
Почему же сегодня социализм повержен (окончательно или нет, другой вопрос)?
Любители персональной ответственности («у каждой причины есть фамилия, имя, отчество») обвиняют в случившемся Михаила Горбачёва или Бориса Ельцина: мол, именно они перевели стрелку Великого Российского Пути на линию, приведшую социалистическое государство к идейному, экономическому и социальному крушению.
Но вдруг выбор был сделан раньше, и много раньше? Когда социализм согласился на мирное сосуществование, и согласился не только на словах, а подтвердил это делом – точнее, отказом от борьбы за мировое господство в пользу сосуществования?
Одно только существование и никаких задач сверх того для революционного строя означает прозябание, ведущее к распаду. Сказать революции: «постой, отдохни!» — всё равно, что попросить пулю не лететь в цель, а повисеть в воздухе недвижимо. Упадёт, шлёпнется в грязь пуля. То же случилось и с революцией.
Точка невозврата может быть названа достаточно точно: октябрь тысяча девятьсот шестьдесят второго года. Именно тогда вопрос стоял так: «свету ли провалиться или вот России без социализма быть?»
Никита Хрущёв мог, вслед за героем Достоевского, сказать, что свету провалиться, а чтоб в России социализму всегда быть. И возобновить мировую войну. Или не мог? Не хотел? Хотел, но не дали?
Ведь случись тогда, в шестьдесят втором, обмен ядерными ударами, и очень может быть, что сейчас, седьмого ноября две тысячи одиннадцатого года в подземном зале Дворца Съездов состоялось бы торжественное собрание, посвященное девяносто четвёртой годовщине Великого Октября. С речами, бурными продолжительными аплодисментами, переходящими в овации, звонкими заверениями пионерии о преданности делу Ленина и революции, с поздравлениями делегаций наших верных союзников Франции, Китая, Италии, Германии и прочих стран Евразийского коммунистического содружества и со всем остальным, что полагается в подобных случаях, включая буфет и сухой паёк на дорожку. Почти наверняка по негласной договорённости и Москву, и Вашингтон с Нью-Йорком бомбили бы боеприпасами традиционными, а не ядерными – под предлогом сохранности дипломатических миссий третьих стран.
Промышленность, в силу особенностей ядерного конфликта, была бы децентрализирована и находилась бы в менее плачевном состоянии, чем сегодня. Сельское хозяйство – как всегда. Человеческие ресурсы восполнялись бы и поощрением рождаемости (с помощью препарата «двойняшка»), и приглашением рабочей силы из братского Китая.
Настроение масс, пожалуй, было бы веселее, чем сегодня: из репродуктора льются бодрые песни, в клубе показывают Антошу Рыбкина в тылу врага среди канзасских партизан, а по талонам каждый бывший фронтовик получает поллитровочку, а будущий – четвертинку «Столичной». Вместе с картошечкой и луком это образует натюрморт посильнее «Мясной лавки» Снейдерса — картины, которую я помещу на рабочий стол завтра.
Чтобы видеть, ради чего отказались от революции.
Дмитрий Шабанов: Мозг как инадаптация